На промытом водой и благоухавшем выступе я освободил от одежды свое грязное тело и ступил в крошечный бассейн, ощутив всей своей усталой кожей свежесть гонимого слабым ветром воздуха и плескавшейся воды. Она была восхитительно прохладной. Я неподвижно лежал, позволяя струиться по мне чистой воде, смывавшей дорожную грязь. Я долго лежал так, упиваясь этим наслаждением, когда по тропе медленно подошел и остановился прямо напротив источника какой-то седобородый, одетый в лохмотья человек с лицом, словно вытесанным скульптором. Оно выражало одновременно могучую силу и усталость. Он опустился на приступку, бросив взгляд на мою одежду, разложенную на солнце рядом с тропой, чтобы выгнать кишевших в ней паразитов.
Он прислушивался к новым для него звукам и, наклонившись вперед, смотрел слезящимися глазами на странное белое существо, плескавшееся в луже за завесой солнечной дымки. По-видимому, он остался доволен результатом долгого наблюдения и закрыл глаза, пробормотав, как заклинание: «Любовь исходит от Бога, она принадлежит Богу и обращена к Богу».
Я четко ощутил, как эти тихо произнесенные им слова каким-то сверхъестественным образом проникли в мой бассейн. И внезапно замер от них в неподвижности. Я всегда считал, что семиты не способны воспринимать любовь как связь между самими собой и Богом, не способны постигнуть такую связь; что это под силу разве что интеллекту Спинозы, любившему столь иррационально, и бесполо, и потусторонне, что он даже не то что не искал, а, скорее, просто не допускал взаимности. Христианство казалось мне первой верой, провозгласившей любовь в этом высшем мире, из которого пустыня и семиты (от Моисея до Зенона) ее изгнали; и христианство было гибридом, за исключением своего первого корня, по существу не семитского.
Его зарождение в Галилее уберегло его от того, чтобы стать просто еще одним из бесчисленных откровений семитов. Галилея была не семитской провинцией, а сирийской, контакт с которой был почти греховным для истинного еврея. Подобно Уайтчепелу для Лондона, она была чужда Иерусалиму. Христос по собственному выбору осуществлял свое пастырство в атмосфере интеллектуальной свободы, не среди грязных лачуг какой-нибудь сирийской деревни, а на блестящих улицах, среди форумов и домов с колоннами и с ваннами в стиле рококо, продуктов интенсивной, хотя и весьма экзотической, провинциальной и продажной греческой цивилизации.
Народом этой колонии чужаков были не греки (по крайней мере, не в большинстве), а разного рода левантинцы, слепо подражавшие греческой культуре и в отместку культивировавшие не правильный банальный эллинизм измученной родины, а тропическое плодородие идеи, где ритмичное равновесие греческого искусства и греческой идеальности расцветало в новых формах, нашпигованных страстными красками Востока.
Опрометчивые поэты, заикаясь читавшие в восторженном возбуждении свои стихи, были зеркалом чувственности и лишенного иллюзий фатализма, впадая в беспорядочную похоть своей эпохи и города; из их приземленности аскетическая семитская религиозность, возможно, переняла резкий привкус гуманности и реальной любви, ставших отличием симфонии Христа, и подвигла его к завоеванию сердец Европы с таким успехом, какого ни ислам, ни иудаизм достигнуть не смогли.
А потом христианству повезло с более поздними гениальными архитекторами, и в своем шествии через века и страны оно преобразилось несравненно глубже, нежели неизменное еврейство, из абстракции александрийского начетничества в латинскую прозу для европейского материка, причем самым последним и самым ужасным из всех этапов этого преобразования был момент, когда оно становилось тевтонским, на основе формального синтеза подстраиваясь к нашему холодному несговорчивому северу.
Пресвитерианские убеждения были так далеки от ортодоксальной веры в ее первом или втором варианте, что в предвоенное время мы были способны засылать миссионеров для убеждения этих более чувствительных восточных христиан в правильности нашего представления о логическом Боге.
Ислам также неизбежно изменился и предстает не одинаковым от континента к континенту. Он избежал метафизики, за исключением интроспективного мистицизма его иранских приверженцев, но в Африке он приобрел окраску фетишизма (если выразить этим отвлеченным термином разнообразные животные начала в человеке Черного континента), а в Индии ему пришлось унизиться до легальности и буквализма обращенных в него умов. Однако в Аравии он сохранил семитский характер, или, вернее, семитский характер выдержал испытание фазой ислама (как и всех религий, в которые жители городов непрерывно облачали простоту веры), выражавшего монотеизм открытых пространств, свойственное пантеизму пропускание через бесконечность и проповедуемую им повседневную полезность вездесущего семейного Бога.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу