Тоже хорошая песня, кстати. Там так хорошо расщепляется на голоса. Все верхний поют, простой. А я могу второй, и Кирилл может. Так странно, у меня будто какой-то узел был на горле, а тут вдруг распустился — и запелось само.
...Потом все потихоньку разошлись. Кто в палатку, в карты играть, а Кирилл с Ольшанской вдвоем куда-то слились. И ладно.
Остались мы с Санькой. Я не мог уйти — у меня кроссовка сохла у костра.
— А меня папа сначала сдал в музыкалку, но я сбежала, — рассказывала она. — Мне, понимаешь, сразу играть хотелось! А тут — локоть выше, кисть там... Бред какой-то, и сольфеджио еще...
— А мне сначала все равно было, — ответил я, — говорят — я делаю. Ну, мне нравилось просто, что пианино полированное такое, большой зверь. Такой... динозавр. Ручной. Разговаривает... Ну и получалось чего-то там, хвалили... А на музыку потом пробило, в прошлом году. Как это... Ну, все не зря. И локоть — это все ерунда, когда чувствуешь мелодию, он сам идет. А сольфеджио — дааа... Я раньше думал — это жесть. А сегодня понял зачем. Я, знаешь, никогда раньше так не пел.
— А у меня дедушка пел, мы с ним вместе... И на рояле он играл. Я под роялем этим сидела все время. Знаешь, там так снизу интересно, двигаются такие штуки деревянные... Знаешь? — Я кивнул, а она продолжала: — Шопена играл. Ты умеешь Шопена? — Я опять кивнул. — Круто... А еще Баха он играл, такого... А Баха умеешь? — Я кивнул еще. Чего-то разучился разговаривать, только киваю. — Дедушка любил очень Баха. Полифонию, когда разные голоса переплетаются. Он говорил — чувствуешь, что в твоих руках целый мир... И там несколько героев, и ты управляешь сразу всеми... Не одного героя ведешь, а целый мир. Такой Толкиен. Понимаешь?
Я неожиданно понял. Именно то, что Валентина из меня столько пыталась выбить: что ты именно ведешь разные голоса, и ни один нельзя бросить. Целый мир. Попробовать бы!
Тут резко поменялся ветер, и на Саньку повалил дым. Но она не сбежала и руками не стала махать, просто сидела в дыму, и все. Только слышно было, как она засмеялась вдруг:
— Знаешь, Тоха. Я ведь раньше думала — ты такой совершенно неинтересный, как валенок.
Я ей хотел сказать, что она вообще-то тоже серая мышь, совершенно. Но не стал. Значит, теперь она Думает, что я интересный, да? И что мне теперь — интересное ей говорить? У меня вообще язык отнялся. Но тут дым повалил на меня, и я не выдержал — заслезились глаза, вскочил, закашлялся...
Откуда-то нарисовался Кирилл:
— Они тут про полифонию разговаривают! Интеллектуальные беседы ведут! Вообщеее!
Сашка даже головы не повернула. А я посмотрел на Кирилла и вдруг увидел: он совершенно обыкновенный. Два глаза, рот и нос, обычный нос, вообще ничего особенного. И вдруг вся моя злость на него куда-то делась. И голос ко мне вернулся, и я сказал ему:
— Слушай, Кирюха. А покажи мне аккорды, а?
В нашем славном городе Джерси-Сити есть небольшая площадь. Там стоит огромный бронзовый Колумб: грозное лицо, рука простерта на запад. На запад, поверх деревянных домишек, пыльной листвы, в сторону бесконечных старых мостов над Хагенсакскими болотами, в сторону заброшенных фабрик, невысоких гор и счастливых городов за ними. Под Колумбом в хорошую погоду на лавочках лежат горожане, которым некуда спешить. Потягивают пиво из бутылок в бумажных пакетах, лениво клянчат мелочь и мусорят. Иногда захаживает к ним усталый полицейский, оглядывает, они улыбаются: сидим тут мирно, не извольте беспокоиться. Это тихое место днем, а вечерами я там не бываю, и вам не советую.
По пятницам перед Колумбом на небольшом возвышении развлекают публику. Немолодые певицы в ковбойских сапогах и шляпах. Пышные юбочки над венозными ногами. Джаз, кантри, даже рэп бывает, но тогда полиция особо бдит публику. Денег не собирают — оплачивается муниципально. Прохожие притормаживают, тут же и мороженое, и сосиски, впереди выходные, почти праздник.
Однажды прохожу, смотрю — толпятся. На возвышении строятся рядами дети, разные, кому лет десять, а кто почти взрослый. Орут, пихаются, смеются, но как-то установились в четыре ряда. Школьный хор. Ну что можно ожидать от школьного хора? Здесь, в нищеватом районе, из наверняка безнадежной школы, где дежурит полицейский, по углам наркота, учителя отбывают, а дети отлынивают, унылая каторга лет до пятнадцати, потом — бросают.
Перед ними встала тетка, узнаваемая: стрижка кудельками, крепдешиновая кофточка с оборками, старые часики на руке — мамины еще, наверное, бережет. Ну как из моего школьного детства. Они не меняются нигде и никогда — эти вечные русские училки пения в шелковых кофточках. Подняла руки. Дети замерли.
Читать дальше