Плачет старший, и не во сне, а с открытыми глазами.
– У него мать больная, – говорит младший, Вадик, и обращается к напарнику: – Ты не бойся, Линка за ней посмотрит. Продадут чего-нибудь, если что. Линка – моя сестра. Мы в бараке с ними, в комнате одной. Днепропетровские…
Под утро опять стоим. Тишина такая, что, кажется, вся земля уснула. Лишь где-то в лунном свете блеет козленок: должно быть, на разъезде. Тяжелый грохот наваливается неожиданно, качаются вагоны. И проходит тоже сразу, как будто исчезает из этого мира. Маршрутный наливной состав пропускается даже раньше воинских.
Медленно, почти незаметно трогаемся. Кто-то касается моего плеча, обрывая утренний сон.
– Тираспольский… Я это.
Пахнущий ветром и нефтью, тяжело еще дыша, укладывается рядом со мной Иванов.
– В облаву попал. У самого вокзала, – говорит он и затихает.
Потом через некоторое время снова говорит возбужденно, торопясь все объяснить. – Жена у меня в Ташкенте, понимаешь. На текстильном работает. Два года девочке. Вот…
Смотрю в предутренней тьме на карточку. Молодая женщина с сильно завитыми, как у Ладыниной, волосами, в платье с прямыми плечами, Иванов, тоже в пиджаке с плечами и расстегнутой бобочке, смотрит куда-то, откинув голову. И девочка между ними с широким лобиком вся подалась вперед. Ручка на колене у отца.
– Верка обрадовалась. Ну, вот, солдат ты, говорит, – шепчет Иванов.
Утром на поверке, будто ничего не случилось, называют его фамилию. Капитан только коротко здоровается с ним. И другие молчат, хоть все знают про то, что отпускали домой Иванова.
Будто сломалось что-то между нами и тюремными после того, как вернулся Иванов. Раньше Левка Сирота заискивал перед нами. Теперь он уже не боится нас, сидит, как-то странно согнувшись в три погибели на нарах, и рассказывает мне:
– Вот лафа была перед войной. По житомирской ветке или от Бахмача работали. Сажусь в поезд: в чистой рубашке мальчик, даже платочек для носа. По плацкарте, чин чином, никто и не скажет ничего. А под утро через другой тамбур уже с чемоданом. Пахан у нас в Дарнице был. Посмотрит сверху на чемодан и определяет: сто рублей тебе за него или двести, а то сразу пятьсот. Знаешь, что тогда пятьсот рублей были!..
– Ну, а хозяин? – спрашивает Кудрявцев.
– Что хозяин? – не понимает Сирота.
– Да чей чемодан ты спер. Ему каково?
Сирота моргает короткими ресницами:
– Ну, а ты, когда парашют толкал?
– Дурак, он же казенный.
Капитан Правоторов теперь вовсе перебрался к нам: лежит на нарах с закрытыми глазами, но не спит. К обеду уходит в офицерский вагон. Приходит оттуда уже тяжелый: поднимается по железной ступеньке, стараясь точно ставить ноги. Ужинает с нами из котелка. Хлебнет две ложки и снова ложится. Никто у нас громко не говорит и не матерится при нем.
К вечеру, когда спадает жара, лезем на крышу. Нам негласно позволяется. Лишь тюремные не делают этого: сами понимают свое положение. Еще пацанов мы берем с собой. Вот уже третий день вокруг ровная степь, серая, с желтыми пятнами колючки. Ночью вдруг пахнет морем и даже слышится прибой. Наутро все та же степь, и верблюды стоят у горизонта…
Мы с Шуркой Бочковым сбрасываем рубашки, лежим на жесткой крыше, обдаваемые жгучей паровозной пылью. Кудрявцев не снимает даже гимнастерки, сидит, лениво привалившись к трубе утепления. Утром, когда приходится, моемся у водокачки, пока паровоз набирает воду. В маршевых батальонах это не разрешается. Из эшелона смотрят на нас без зависти, понимая наши нынешние права. В вагонах у них поют песни. Мы не поем…
Остальное все происходит без задержки. Железный грохот прерывает солнечный день. Сквозь мелькающие пролеты моста видна река. Темный косой дождь сечет стенку вагона. Становится холодно и сыро. Вечером опять грохот, только более долгий, устойчивый. И река шире: берега тонут в пелене дождя. Когда мост кончается, вдруг открывается край неба. Закат тут совсем другой: красный, в черно-синих тучах. Мы едем теперь прямо на этот закат.
Россия… На станциях женщины продают горячую картошку. Они суют ее к нам в вагон мимо часовых. Одну только картошку. Стоит она недорого, но без соли. Соль у нас есть. Мы едим и греемся.
Дождь уже не кончается. Красные и желтые полосы плывут вместе с нами. Близкие деревья роняют листья, а в проемах видны поля, с которых убрали хлеб. Потом все краски вдруг пропадают, остается только серая. Печные трубы без домов то приближаются, то исчезают за дождевыми полосами. Черная вода стоит вдоль пути.
Читать дальше