А в пироге – Перепилиха! Запотягивалась и говорит:
– Ах, как я тепло выспалась!
Что тут стало – и говорить не стану! Опосля того разу я не только к большим пирогам, а к маленьким с опаской подходил!
Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не сразу и признали. Думали – какой проходящей так измочен, так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в горячей воде вымочила да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала и приговаривала:
– После твоих гостей для моих гостей избу мою!
День и ночь висел Перепилихин муж на плетне. На другой день Перепилиха его сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.
Мы попробовали, а ись не стали – уж оченно Перепилихой пахло, и злость Перепилихина на зубах хрустела.
Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказывал как-то Пуля:
– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую, нет ходу. Вышел на мостик, глянул – стоим! – Что за оказия?
Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушенна вскидывается, взблескиват серебром. Винт колотит, рыбинами брызжет. А пароход – на месте! Мы на треску наехали. Матросы пристали ко мне, канючат:
– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько, добра задаром пропадат! И трюмы у нас пусты!
Ну, ладно, позволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели да приятелям раздавали в угощенье.
Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул и сон такой ладный завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся!
Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.
В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло на много километров длиной, палкой толщину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяще: ехать можно.
А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, развел огонь, сварил уху. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел – поспал, поел – поспал. Меня треска и кормит и везет.
Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой.
На строчных льдинах знаки ставил алыми платочками, что жоне с Мурмана вез. Погулял и домой пора.
Высмотрел вожака-рыбу – накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел.
В городе у рыбной пристани углом пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свеже – жива в воде.
Продавал дешевле богатеев-рыбаков. Покупатели ко мне валом валили.
Смотрящи, лицезрящи на берегу столпились. Всем антиресно поглядеть на тресковый косяк.
Я пущал гулять по треске. Малых робят с учительшами пущал задарма, а с других жителей по копейке брал.
– Да ты, гость разлюбезный, кушай, ешь треску-то! Из того самого стада, на котором я ехал, только уж не обессудь – посолена.
Я тебе не все еще обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, ветер платки полощет. Платок алый, что огонь взблескиват, что голос громкий песню вскрикиват.
Когда еще кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка завалящего нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем и в ус не дую.
Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватиться!
Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань! Медведь с ярости начал рыбу жрать, столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах застряла.
Я медведя веревкой достал и шкуру снял. Погодь, сейчас покажу, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура большаща, шерсть длинняща. Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко чем больше носишь, тем нове становится.
Дакося привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.
Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторский чиновник отобрал. Увидел у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой! Пристал чиновник:
– Не отдашь – в Сибирь!
Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то моя баба и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику, сказал, что так сделал нарошно, чтобы везти было легче. Чиновники в ту пору понимания настоящего не имели, только грабить ловко умели.
Читать дальше