* * *
Не понят ты людьми в халате драном.
Поймут они тебя в кафтане златотканом.
Эти строки заставили меня задуматься, и я уже ясно понимал их неопровержимость, когда видел моих знаменитых собеседников, с напряженным вниманием слушающих меня.
– Вас не удовлетворит сцена – вы будете писателем. Столько видеть и не писать нельзя, – как-то после моих рассказов сказала мне Мария Николаевна.
Впоследствии я не раз задумывался над этими словами, а передо мной сверкали зарницы гроз далеких.
«Вы поэт и будете поэтом, когда у вас напишется то слово. Помните Майкова: „Скажи мне, ты любил на родине своей?“ – повторяла М.И. Свободина.
Ободряюще светила строчка: «Вперед без страха и сомненья на подвиг доблестный». Но в суете актерской и веселой жизни проходило и забывалось. Я жил данным моментом: театром в Воронеже.
Как-то около полудня я возвращался с небольшого пожара на окраине, шел глухой улочкой, окруженной небольшими домиками, и увидал на скамеечке перед воротами пожилую женщину, перед которой стояли две богомолки в лаптях и сумками за плечами. Рядом с ней сидела М. И. Свободина, которая меня окликнула и познакомила с сидевшей рядом.
– Анфиса Егоровна, подруга моей мамы.
– Очень рада… Я вас видела у Марии Николаевны. Да что здесь жариться, заходите, пожалуйста, в хатку, чай на столе.
Я было из вежливости, конечно, против своего желания, стал отказываться, а М.И. Свободина взяла меня под руку и повела.
В маленьком зальце с голубыми обоями и простеночным зеркалом стояли три круглые подушки для плетения кружев. За двумя сидели две хорошенькие блондинки, тоже в голубых, как и обои, ситцевых платьицах, и погремливали чуть слышно коклюшками, выводя узоры кружева.
– А вот мои крестницы Маня и Оля, племянницы Анфисы Егоровны, а вот и мама их, Анна Егоровна.
Та поставила самовар и мигнула дочкам. Они исчезли и через минуту внесли два блюда с пирогами, оба круглые, в решетку. Один с рисом и цыплятами, а другой с черешнями. Вслед за сестрицами вошла Ермолова в светленьком простом платьице и в той самой шляпке, в которой играла учительницу в модной тогда пьесе Дьяченко «На пороге к делу».
Мария Николаевна удивленно посмотрела на меня, подавая мне руку. А Свободина сказала:
– Мы о нем много секретов знаем, пусть же и он знает наш секрет…
Выяснилось, что по воскресеньям обе они едят здесь пироги и беседуют с богомолками.
– Изучаем типы! – сказала М. И. Свободина, а М. Н. Ермолова добавила:
– Знакомимся с ужасами женской доли… Мне только здесь стал воочию понятен Некрасов и Писемский. Представьте себе, вот сейчас в садике сидит красавица женщина, целиком из «Горькой судьбины», муж из ревности убил у нее младенца и сам повесился в тюрьме… Вот она и размыкивает горе, третий год ходит по богомольям…
В садике пять богомолок пили чай с булками.
– Вот эта, – шепнула мне М. Н. Ермолова, указывая на действительно с красивыми чертами лица, исхудавшую и почерневшую от загара женщину.
Рядом с ней сидела крепко сложенная невысокая старуха со слезящимися глазами и темная, как закопченная икона. Она из Вологодской губернии, всю жизнь прожила в избе, которая топилась по-черному. Пошла раз в жизни отдохнуть от холода, голода и мужниных побоев в течение сорока лет. Пошла она размыкать свое горе, поделиться им с товарками-богомолками и грехи свои, которых и не было, рассказать исповеднику, услышать от него слово прощения. Этот тип со временем должен исчезнуть с изменившимися условиями жизни. Она – лучшая иллюстрация к Некрасову:
Выраженье тупого терпенья
И бессмысленный, вечный испуг.
– Вы посмотрите, – не глядя на нее, говорила мне Мария Николаевна, изучившая ее до тонкости, – посмотрите на это красивое лицо, скорее цыганское, чем ярославское. Она из-под Ярославля. Эти две глубокие между бровями морщины неотвязной думы, эта безнадежность взгляда. Это не тоска, не грусть… Это трагедия… Это не лицо, а маска трагедии…
Если бы вы слышали, как она подробно рассказывала пережитые картины ужаса и свой грех, в котором она и виновата не была, но который ее мучил! Она чувствовала, что я понимаю ее, и выливала передо мной все, что угнетало ее душу, все, что она не могла рассказать кому-нибудь дома, даже своему священнику. И ни одной слезы, которая бы смыла этот ужас! Слезы смягчают и облегчают переживаемую боль, которая в ее взоре и лице. «И вот иду… Иду… За народом иду… У Троицы была. В Москве, в Киеве… Исповедаешься – полегчает… Богомолка есть горе горькое, свое горе передо мной выплачет, а я ей свое – опять полегчает… Ежели бы не пошла – руки на себя наложила бы. Жить не для кого… И вот иду… иду… За народом иду… Куда народ, туда и я…»
Читать дальше