«Принимая решение, я подвергаю риску судьбу четырех сотен человек. Я должен сто раз отмерить, прежде чем отрезать. Для меня общество – то, которое есть. И такое, какое есть: не просить же мне вместо него другое. Если я не могу делать в нем, что хочу, это еще не причина, чтобы не делать совсем ничего. Вот так же я играю в шахматы: не дай бог, чтобы один невнимательный ход все к черту порушил. Признаю: да, нужны умеренные реформы. Но добавлю: такие реформы, которые можно обосновать. Просвещенный консервативный дурдом: это еще куда ни шло. Мои предки, крестьяне, привыкли выживать и под самыми капризными барами. Может ли маленький устоять против большого? Может – хитростью. Пусть согласно поддакивает большому – и благоденствует в его тени. Консервативные речи – и либеральная практика; делай свое дело, но не болтай языком. Я хочу казаться глупее, чем на самом деле. Если от моих благоглупостей их бросит в сон, мне от этого – чистая выгода».
«Считается не то, что мне годится, а – на что я гожусь. Свобода? Маниакальная идея параноиков. Параноик думает, что их двое: он – и весь остальной мир. А я не хочу убеждать мир в своей правоте: я в нем свое место ищу. Я люблю играть – и мне будет неприятно, если меня вышвырнут из команды. Чуть-чуть независимости, конечно, мне тоже не помешает, лишь бы это не обошлось слишком дорого. Я из тех, кто себе на уме и любит, чтобы начальство плясало под его дудку. Но для успеха необходимо, чтобы начальство не сомневалось в моей лояльности. Ради этого я и на жертвы готов. Вон Авраам: чтобы уверить Бога в своей преданности, он родного сына готов был отдать. Что он думал о Боге, когда, держа сына за руку, вел его к жертвеннику? Это – только ему одному известно».
«Я и при графах не стал бы революционером, и при коммунистах не стал. Преданный партии специалист, я к ним приноравливаюсь, потому что хочу их пережить. Как там говорил партсекретарь про епископа? „Он, говорит, тоже человек: знает, что боженька далеко, а госбезопасность – вот она, рядом“. Я это тоже знаю. Если потребуется, буду врать, но с умом, ровно столько, сколько действительно требуется. Коли тут все – функционеры, от генсека до путевого сторожа, ладно, будем хорошими функционерами. Постараюсь поймать дух, который как бы царит в государстве, на слове: постараюсь создать такой коллектив, где и врачу, и больному приятно работать».
«Я решения принимаю часто. Иногда – субъективно, но против этого только один рецепт: уйти в отставку. И пускай ни персонал, ни больные меня не любят: лишь бы делали, что я скажу. Если я начну с каждым спорить, клиника потонет в грязи, а больные передушат друг друга. Мы тут вовсе не равноправные; с какой стати? Директор без авторитета – все равно что сторожевой пес без зубов: ему и лаять не захочется, если в дом заберется вор. О больном я знаю не намного больше, чем о своих часах: встали, встряхнешь, пошли. Дома у них – сплошь неудачи, сплошь рецидивы; если есть крыша над головой – уже хорошо. Три сотни взрослых людей, которые потерпели в жизни крах, которые не способны стоять на ногах без поддержки. А здесь они, плохо ли, хорошо ли, живут, заботу о них я беру на себя, и ничего, если даже они здесь застрянут надолго. Я им помогаю избавиться от всяких там страхов, пускай и электрошоком: нечего скулить, забившись в угол. Я их полечу, они поспят, потом будут слоняться, как осенние мухи».
«В школе я твердо усвоил: мы – не та нация, которая творит историю. Революции наши были разгромлены, в войнах мы терпели одно поражение за другим. Там, где надо выстоять, мы всегда на лопатках; а где надо лишь выжить, тут мы – на коне. Мои крепостные предки, когда случался набег, прятались в зарослях, в камышах, сидели в воде, дышали через трубку, которую держали в зубах. Лихие люди на конях уходили, от деревни оставались одни головни, и тут они вылезали со своими детишками. Служили мы туркам, немцам, теперь служим русским; две империи уже развалились, развалится, бог даст, и третья. Но пока они тут, будь добр, улыбайся им; я даже любить их готов, если потребуется. Тебе ведь тоже известно, в той горе танков – под завязку набито. Когда мы Прагу оккупировали, они три дня ползли; когда в Праге порядок установился, три дня шли обратно. Каждую весну, в годовщину полной оккупации страны, я выступаю перед больными с торжественной речью, воодушевляю их и себя, мол, как здорово, что нас освободили. Подобострастие денег не стоит, маньяки аплодируют, даже каталептики встают, когда заиграет „Интернационал“. А высокие гости расхваливают концерт самодеятельности и печеную курицу».
Читать дальше