Я поднял глаза от шахматной доски.
– Ты прав, Владимир, – сказал я медленно. – Посмотрим, сколько это продлится.
– Не веришь, что это будет длиться долго?
– Как я могу верить?
– Во что же ты веришь?
– В то, что с каждым днем мне становится хуже, – ответил я.
Незнакомый человек, прихрамывая, шел по вестибюлю. Мы сидели в полутьме, и я лишь смутно видел вошедшего. Однако его странная хромота в ритме трех четвертей такта напомнила мне кого-то.
– Лахман, – сказал я вполголоса.
Незнакомец остановился и взглянул в мою сторону.
– Лахман! – повторил я.
– Моя фамилия Мертон, – ответил он.
Я щелкнул выключателем. Из весьма жалкой люстры, представлявшей собою наихудший образец модерна начала двадцатого века, заструился безрадостно-тусклый свет – желтый и синеватый.
– Боже мой! Роберт! – воскликнул вошедший с удивлением. – Ты жив? А я думал, ты уже давно погиб.
– То же самое я думал о тебе. Но узнал тебя по походке.
– По моей хромоте в три четверти такта?
– По твоему вальсирующему шагу, Курт. Ты знаком с Меликовым?
– Конечно, знаком.
– Живешь здесь?
– Нет. Но иногда захаживаю.
– Теперь твоя фамилия Мертон?
– Да. А твоя?
– Росс. Имя осталось то же.
– Вот как люди встречаются, – сказал Лахман, слегка усмехнувшись.
Мы немного помолчали. Всегдашняя тягостная пауза при встрече эмигрантов. Никогда ведь не знаешь, о ком и о чем можно спрашивать. Не знаешь, кого уже нет в живых.
– Ты слышал что-нибудь о Кане? – спросил я наконец.
И это был обычный прием. Сначала осторожно узнать о людях, которые не так уж близки твоему собеседнику.
– Он в Нью-Йорке, – ответил Лахман.
– Он тоже? Как ему удалось перебраться сюда?
– А как все перебирались сюда. Благодаря тысяче случайностей. Никого ведь из нас не было в составленном американцами списке знаменитостей.
Меликов выключил верхний свет и вытащил бутылку из-под стойки.
– Американская водка, – сказал он. – Нечто вроде калифорнийского бордо или бургундского из Сан-Франциско. Или рейнского из Чили. Салют! Одно из преимуществ эмиграции в том, что приходится часто прощаться и посему можно часто выпивать в честь новой встречи. Создается иллюзия долголетия.
Ни Лахман, ни я не ответили ему. Меликов был человеком иного поколения: то, что нам еще причиняло боль, для него уже стало воспоминанием.
– Салют, Владимир! – Я первый прервал молчание. – И почему мы не родились йогами?
– Я бы удовольствовался меньшим – не родиться евреем в Германии, – сказал Лахман-Мертон.
– Воспринимайте себя как первых граждан мира, – невозмутимо заметил Меликов. – И ведите себя соответственно как первооткрыватели. Настанет время, и вам будут ставить памятники.
– Когда? – спросил Лахман.
– Где? – спросил я.
– На Луне, – сказал Меликов и пошел к конторке, чтобы выдать ключ постояльцу.
– Остряк, – сказал Лахман, поглядев ему вслед. – Ты работаешь на него?
– То есть?
– Девочки. При случае морфий и тому подобное. Кажется, он и букмекер к тому же.
– Ты из-за этого сюда пришел?
– Нет. Я по уши влюбился в одну женщину. Ей, представь себе, пятьдесят, она родом из Пуэрто-Рико, католичка и без ноги. Ей ампутировали ногу. У нее шуры-муры с одним мексиканцем. Явным сутенером. За пять долларов он согласился бы сам постелить нам постель. Но этого она не хочет. Ни в коем случае. Верит, что Господь Бог взирает на нас, сидя на облаке. И по ночам тоже. Я сказал ей: Господь Бог близорук. Уже давно. Не помогает. Но деньги она берет. И обещает. А потом смеется. И опять обещает. Что ты на это скажешь? Неужели я для этого приехал в Штаты? Черт знает что!
У Лахмана из-за хромоты появился комплекс неполноценности, но, судя по его рассказам, раньше он пользовался феноменальным успехом у дам. Об этом прослышал один эсэсовец и затащил Лахмана в пивнушку штурмовиков в районе Берлин-Вильмерсдорф – хотел его оскопить. Но эсэсовцу помешала полиция – это было еще в тридцать четвертом. Лахман отделался несколькими шрамами и четырьмя переломами ноги, которые плохо срослись. С тех пор он стал хромать и пристрастился к женщинам с легкими физическими изъянами. Остальное ему безразлично, лишь бы дама обладала солидным и крепким задом. Даже во Франции в невыносимо тяжелых условиях Лахман продолжал свою карьеру бабника. Он уверял, что в Руане крутил любовь с трехгрудой женщиной, у которой к тому же груди были на спине.
– А задница у нее твердая как камень, – протянул он мечтательно, – горячий мрамор.
Читать дальше