В таких случаях Глеб чувствовал пошлость всяких возражений о закономерностях прогресса, о необходимостях истории. Он бывал на короткое время подавлен хлынувшей на него правдой, но по какой-то внутренней упругости никогда не был переубеждён.
И сейчас Глеб не понял до конца, а спросить было неловко: сидел ли Диомидов сам в Джезказганском лагере, но яркость его рассказа, но одно только упоминание дрожащими губами о муке без здоровой воды выдавало в нём самовидца.
Они сидели вдвоём, обеих жён уже не было на ступеньках. Луна выплыла наконец выше крепостных зубцов тучи, двумя обломками вспыхнула в стёклах пенсне Иллариона Феогностовича и осветила его долгое усталое лицо с обвисшими мешками щёк.
– Несчастная страна! – выговорил старик, и Глебу показалось, что росинки пота сверкали на его лбу. – Несчастный народ!
– Илларион Феогностович! – вдруг нашёлся спросить Глеб. – А если не секрет – вы когда-нибудь к какой партии принадлежали?
Углы губ Диомидова приподнялись в усмешке:
– Европейский вопрос. Человека вне партии мы уже не представляем. Просто русским человек не может быть, надо скорей наклеить ему на лоб ярлык – и тогда или бить его дубиной по голове, или лезть лобызаться…
После его ухода Глеб сидел ещё на ступеньках крыльца, утвердив локти на разведенных коленях и обхватив ладонями голову.
Чт о была жизнь?
Тихо скрипнула дверь за спиной, Надины руки легли на плечи у шеи. Глеб через голову назад обнял жену. Так помолчали немного. Надя была уже причёсана на ночь, в халате. Она пришла позвать мужа спать – но так, чтоб не помешать ему допереживать и додумать.
Всё э т о было невозможно в нормальной жизни, и особенно в их жизни. Однако на днях чуть-чуть не случилось и с Надей: она ошиблась в расписании, пропустила урок, пришла в школу на час позже. Завуч Пётр Иванович мрачно встретил её: это был прогул, и по закону военного времени – из тех законов, которые Глеб так одобрял на ночной Стромынке, – виновная подлежала суду. (И значит, вот такому лагерю… Да неужели-неужели это возможно с нами?) Но Пётр Иваныч взял резинку, пошёл к расписанию, стёр «химия» на пропущенном месте и снова нечисто написал то же самое. И велел Наде написать объяснительную записку, что она не успела уследить за сменой расписания. Значит, брал на себя.
К утру погода круто изменилась. Дул резкий сырой ветер, неслись серо-синие тучи, чёрная глотка репродуктора у базарной площади бормотала о напряжённых боях на окраинах Ленинграда, на Орловском направлении – и потрясла Морозовск рождением ещё нового, ощутимо-близкого направления – Таганрогского{248}.
Ветер показался людям ещё сильней, чем он был, – нахлобучивать от него шапку покрепче, слушать ночью – не оторвало ли угол крыши. Небо казалось ещё темней, чем оно было. Всё переменилось в городе. По улицам ходили вроде и с той же быстротой – а впечатление было, что бегали суетясь. Школьники на уроках как будто сидели, как будто слушали – но ничего не осталось от их прежнего внимания и интереса, они уже были не подвластны учителям, не верили ни в конец первой четверти, что он будет, ни в четвертные оценки, что их поставят. Откуда-то пошли слухи, что школу на днях закроют. Перестала ходить на занятия дочь Зозули – это был зловещий признак. Потом исчезло несколько мальчиков и девочек из винницких эвакуированных евреев, сперва расположившихся в Морозовске, а теперь тронувшихся за Волгу. Тут директор вызвал Нержина и послал его с одним из классов на неделю в колхоз за 15 вёрст – ломать подсолнух и убирать картошку.
Ещё куда-то в глухой бок непоправимо задвигала судьба – мало тебе Морозовска, н а ещё колхоз. В колхозах только и бывал Глеб, когда их самих, вот так же школьниками, посылали на уборку. Он помнил, что никому работать не хотелось, а вечерами собирались около учительницы слушать её рассказы или чтение при керосиновом ночнике. То были первые колхозные годы, и школьники получали оранжевый кукурузный хлеб, а у крестьян и такого не было, – и легкомысленно выменивали у них на молоко. В подобном настроении, только ещё отвлечённые войной и озабоченные подходящим фронтом, были и сегодняшние ученики, работать никто не хотел, ставь им норму, не ставь, и управы уже быть не могло, и колхозный бригадир сам не верил, что они в чём-нибудь пособят. Но висело надо всеми распоряжение райкома партии.
Оставались тёмные вечера для бесед с учениками – однако замкнут был Нержин для бесед: такими случайными, затерянными и предназначенными скоро раствориться были и эти ученики, и этот колхоз, и эта морозовская школа. А единственно важно было для него: что делается на Таганрогском направлении. Все известия были – районная газетка с опозданием на два дня, ничего не узнать, не понять. А уже усвоили все, что когда в сводке называется направление по городу, то значит, не на этот город движутся немцы, а уже от него. «Таганрогское направление» значило – ростовское. Бои, может быть, шли уже на его окраинах! И ещё темней, напряжённей пружинило в Глебе – туда! участвовать самому! И – вся эта война, во имя мировой Революции (задуманная Историей, а нападение Гитлера было только случайный повод), – вся эта война была достойна, чтобы на ней погибнуть. Но лучше бы – на окраинах, улицах или в парке родного города, где столько исхожено, измечтано, перенадеяно – умереть там была бы почти сладость, и какое гордое сознание исполненного! А Глеб – был лишён того…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу