Он был нервен и жизни не знал; как и многие, он совершенно неправильно представлял себе жизнь клопов и теперь, похолодев от омерзения, принялся поначалу искать их на себе – не увидев ни одного, подумал, что ошибся, уже опять решил, что заболел. На простыне тоже ничего не было; он собрался лечь, но ему пришло в голову приподнять валик кровати. Там он заметил три крохотные черные горошинки, стремительно забившиеся в складку простыни. Они!
Он поставил свечку на стол и устроил облаву: развернул складку и засек пятерых; из брезгливости он не раздавил их ногтем, а отнес в ночной горшок и там затопил мочой. С полминуты он с жестоким удовольствием смотрел, как они барахтаются; ему стало лучше; он лег опять; задул огонь.
Зуд почти сразу же усугубился; появился и новый очаг – на затылке. Он в отчаянье зажег свечку, встал, а рубашку снял, чтобы как следует рассмотреть ее ворот. В конце концов он заметил на шве едва различимые красные точки; он раздавил их рубашкой – они оставили на полотне кровавые пятнышки. Такие маленькие, а такие гадкие! Трудно было поверить, что это уже клопы, но, еще раз подняв валик, он обнаружил там огромную клопину – должно быть, мать этих клопиков. Тогда, взбодрившись, возбудившись, почти что развеселившись, он снял валик, собрал постель и начал осматривать все методически; ему теперь казалось, что он их видит повсюду, но в конечном итоге поймал всего четырех, лег и часок отдохнул спокойно.
Потом снова стали кусать. Он еще раз пошел на охоту, потом наконец выбился из сил, решил – будь что будет, и притом заметил, что, если укус не трогать, он в общем-то заживает довольно быстро. На рассвете последние клопы насытились и оставили его. Он глубоко заснул, и тут коридорный пришел будить его к поезду.
В Тулоне были блохи.
Он, должно быть, подцепил их в вагоне. Целую ночь он чесался, метался, ворочался и не засыпал. Чувствовал, как они бегают у него по ногам, щекочут в паху, как от них лихорадит. Кожа у него была нежная, поэтому от укусов вскакивали крупные волдыри; он еще больше разгонял воспаление, потому что чесался так, словно это было приятно. Он несколько раз зажигал свечку, вставал, снимал рубашку, надевал опять и ни одной блохи убить не смог: он их едва успевал на мгновенье заметить; они от него убегали, а даже если ему и удавалось какую поймать – не успевал он подумать, что блоха уж мертва, раздавлена на ногте, как в ту же секунду она вздувалась, поднималась жива и здорова и прыгала пуще прежнего. Он уже пожалел о клопах. Он бесился, и в горячке бесплодной охоты окончательно разогнал сон.
Весь следующий день ночные нарывы зудели, а щекотка по телу указывала, что гостьи все еще тут. От страшной жары он чувствовал себя еще намного хуже. Поезд был набит работягами; они пили, курили, плевали, рыгали и сервелат жевали такой вонючий, что Лилиссуара несколько раз чуть не вырвало. Но перейти в другое купе он решился только на границе: как бы работяги, видя, что он уходит, не подумали, что стесняют его. В том купе, куда он перешел затем, могучая кормилица меняла пеленки младенцу. Он попытался все-таки уснуть, но тут ему стала мешать собственная шляпа. То была плоская белая соломенная шляпа с черной лентой, из тех, что называют обычно «канотье». Когда Лилиссуар оставлял ее в нормальном положении, жесткие поля не давали ему прислониться к стенке, если же сдвигал шляпу назад, поля зажимало между затылком и стенкой, а верх подскакивал над головой и торчал словно миска. Тогда он решил шляпу вовсе снять, а макушку прикрыть платком, уронив его концы на глаза, чтобы не мешал свет. Но уж к ночи Амедей хорошо приготовился: утром в Тулоне купил коробку порошка от насекомых, а вечером, думал он, хотя бы это и стоило дорого, он остановится непременно в лучшем отеле; ведь если и в эту ночь он не выспится, в каком физическом истощении доберется до Рима? С ним тогда самый завалящий масон справится.
Перед вокзалом в Генуе стояли омнибусы главных отелей; Амедей пошел к одному из самых шикарных, не устрашившись высокомерия лакея, который схватил было его убогий чемоданчик, но Амедей не пожелал расстаться с ним: отказался поставить на верх экипажа, а потребовал взять с собой и поставил рядом на мягком сиденье. В вестибюле гостиницы портье говорил по-французски и тем его приободрил; он пустился во все тяжкие: не только попросил «номер получше», но еще и стал расспрашивать про те, что ему предлагали, твердо решив, что ничто дешевле двенадцати франков ему не подойдет.
Читать дальше