Они ничего не говорили, нищие, но, пока они сидели в мягкой пыли, в глубине сознания каждого мрел образ девчонки. Незаконного чада, отверженной, не прожившей еще и двенадцати лет, но уже ставшей воронихой, змеей, ведьмой – всем сразу – и грозящей бедой им всем и их изваяниям.
Впервые это случилось год назад – первое ночное нападение, тайное, тихое и страшное своей мстительностью.
Одну из больших скульптур нашли на рассвете валявшейся со множеством рваных ножевых ран, лицом в пыли; к тому же, исчезло немало скульптур помельче. С того первого злого, беззвучного покушения было обезображено два десятка работ, а сотни изваяний, не превышавших размером ладони, но редкостных по исполнению, ритму и краскам, оказались украденными. Сомнений в том, чьих это рук дело, не питал никто. Это она, Та. Девочка, от которой со дня самоубийства ее матери всякий старался держаться подальше, ставшая для Внешнего Люда бельмом на глазу. Та, что способна перепархивать с проворством дикого зверя, вороватая от природы – еще до того, как сбежала, она обратилась в легенду, в олицетворение зла.
Она всегда оставалась одна. Казалось немыслимым, что кому-то придет в голову водить с ней знакомство. В самостоятельности ее не было ни единого уязвимого места. Она воровала еду, шныряла, как тень, по ночам – лицо, полностью лишенное выражения, конечности быстрые и легкие, как ореховый прут. Иногда она по месяцам пропадала где-то, потом вдруг возвращалась и скакала с крыши на крышу, оскверняя вечерний воздух резкими издевательскими воплями.
Внешние кляли день, в который родилась Та, не умеющая говорить, но умеющая взбежать, как поговаривали, по голому стволу дерева, умеющая пролетать десятки ярдов на крыльях высокого ветра.
Кляли они и мать, ее породившую, – Киду, смуглую женщину, которую призвали в замок, чтобы она вскормила грудью младенца Титуса. Они проклинали мать, проклинали дитя – и боялись – боялись сверхъестественного и трепетали в благоговейном страхе, поскольку неукротимая Та приходилась молочной сестрой Графу, лорду Гроану из Горменгаста, Титусу Семьдесят Седьмому.
Когда к Стирпайку вернулось сознание, а вместе с ним и кошмар того, что пришлось пережить, – вернулось мгновенной вспышкой боли, ибо оставленные огнем язвы жгли его тело, – он поднялся и, будто увечный калека, приковылял в ночи к дому Доктора. Два-три раза ударив в дверь головой – руки были обожжены, – он снова лишился чувств и только через три дня, открыв глаза, увидел над собой потолок маленькой комнатки с зелеными стенами.
Долгое время он ничего припомнить не мог, но мало-помалу обрывки воспоминаний о неистовом вечере сложились в целостную картину.
С великим трудом повернул он голову и увидел слева от себя дверь. Справа находился камин, а впереди, под самым потолком, – изрядных размеров окно с наполовину опущенными шторами. Увидев сумрачное небо, он понял, что сейчас либо вечер, либо рассвет. В проеме занавесей виднелась часть башни, но Стирпайк ее не признал. Он и понятия не имел, в какой части замка находится.
Опустив глаза, Стирпайк увидел, что забинтован с головы до ног, и боль, словно пробужденная этим напоминанием, вернулась, став еще острее. Он закрыл глаза и постарался выровнять дыхание.
Баркентин мертв. Он убил старика. Однако теперь, когда он, Стирпайк, стал необходимым и незаменимым, оставшись единственным наперсником старого хранителя закона, – теперь он лежит здесь, обездвиженный, беспомощный, бесполезный. Таково возмездие – это крушение его планов, итог слишком поспешных, самоуверенных действий. Что ж, тело его мало на что способно, но разум жив и изобретателен.
И все-таки Стирпайк изменился. Да, ум молодого человека сохранил былую остроту, однако, хоть он того и не знал, нечто новое добавилось к его натуре или, быть может, она лишилась чего-то.
Самомнение его было потрясено в самых своих основаниях настолько, что это повлекло за собой перемены – перемены, о которых Стирпайк пока не догадывался, поскольку логический ум его твердил: какой бы безумный промах ни совершил он в комнате Баркентина, о позоре этом известно только ему, а унижение, им испытанное, – частное его дело; да, ему стыдно, но только перед собой, потому что никто больше не знает, насколько проворен оказался старик.
Ожоги, которые получил Стирпайк, были слишком высокой ценой за его достижения. И все-таки достижения-то остались при нем. Чем тяжелее его состояние, тем, значит, редкостнее отвага, явившая себя в попытках спасти старика от огня. Престиж его не пострадал – рот Баркентина забит илом рва и ничего засвидетельствовать не может.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу