Как только люди не ухитряются уснуть! Вот девочка, нарядная, свернулась клубочком прямо на стеклянном лотке – он ночью не торгует. А рядом туфли на остреньком каблучке стоят. Один стоит, а другой набок повалился. Заглянуть ей в лицо… Но лица не видать – только волосы. Их погладить охота.
То ли судьба отступает перед нашим отчаянием и в последний момент предоставляет нам долгожданную возможность, то ли мы начинаем видеть эту возможность там, где бы раньше никогда не увидели… Я обнаружил себя уютно устроившимся на полу: прислонился к креслу и задремывал. И сквозь дырявый этот сон достигала меня догадка обо всей этой моей детской зависти, что так далеко завлекла меня, и даже погода отдаляет цель…
В прошлом истаял некий мой собственный поступок в подлинном и полном значении этого слова. Ведь он тотчас перестанет им быть, если станет предметом самоутверждения и любования.
Время выдвигает свое слово. И слово это – ПОСТУПОК. Способность к поступку – основной признак мужчины. Все остальное можно считать вторичными половыми признаками, почти как окраску петуха или фазана. Поступок требуется каждый день и исключительно редок. А подвиг… Они, конечно, были, есть и будут в наше удивительное время. Но ведь вот даже возникают непонятные дискуссии: «В жизни есть место подвигам? В жизни нет места подвигам?» Бессмысленно ведь спросить: «В жизни есть место поступкам?»
Поступок – форма воплощения человека. Он неприхотлив на вид и исключительно труден в исполнении. Подвиг требует условий, подразумевает награду. Восхищение, признание, хотя бы даже посмертные, для него обязательны. Поступок существует вне этого. И подвиг я могу понять лишь как частный вид поступка, способный служить всеобщим примером.
Так я вылился в цепь размышлений о тайне поступка, что не мог совершить за меня ни один человек… Сон покидает меня, и я перевожу взор…
И вот сидит девочка на сундуке, в валенках, в варежках, и большим пуховым платком вся крест-накрест перевязана. Сидит пряменько, ноги рядышком, ровненько поставлены, и ручки на колени ровненько положены, а лицо серьезное, покорное. «Жди, – сказал отец, – никуда не уходи». Мужик он уже немолодой, мрачный, а дочка у него вон какая махонькая. Сидит, ждет. Не шелохнется. Славная девчонка… Смотрю я на нее умильно, она это видит, но не реагирует. А отец ее мне не нравится. Жарища, духота, расстегнул бы ее хоть, что ли. Бросил ребенка, а сам шампанское небось пить пошел. Но вот он возвращается. Устало утирает лысину и снова надевает шапку. Стелет газету и пристраивается рядом не то с сундуком, не то с дочкой. И все молча. Жарко ему становится. Стягивает валенки, снимает полушубок. «Вот ведь, – думаю, – ребенок парится, а он…» А он вдруг смотрит на дочь, и какая-то мысль медленно проворачивается в его мозгу. И вдруг словно понимает что-то. Стаскивает с нее валенки, развязывает платок. И с такой он это нежностью делает! Снова укладывается. Достает яблоко, начинает есть. Ест – и снова мысль пробирается ему в голову. Начинает рыться. Отрывает самое распрекрасное яблоко и дочке дает. «Что же это? – думаю. – Вот как дивно!» Просто он только через себя все понять может. Ему не жарко – то и всем не жарко. Он сыт – то и все сыты. А так сердце у него как и у людей – замечательное: ему жарко – то и всем жарко, он голоден – и все голодны. А особенно дочка. А может, баба его бросила? И ему одному с девчонкой непривычно? А может… Что мы вообще знаем о людях? А все судим и судим.
Не так ли и я то ли сужу, то ли не понимаю тебя, Генрих? Сужу или не понимаю – одно и то же. И тогда я, наблюдающий и формулирующий этого мужика, который все чувствует и понимает только через себя, оказываюсь в большей степени таким мужиком, нежели он сам.
И наверно, окажусь я вдруг гораздо более уверенным и сытым человеком, чем ты. Не дано ли нам за нашу жизнь побывать во всех шкурах и состояниях и переходить в свои противоположности? И если мы были открыты и общительны, то становимся замкнуты и нелюдимы и наоборот. И если мы были радостны и восторженны, то становимся угрюмы и мрачны. И если мы старались быть сильными, то вдруг – слабы. И если мы были верны, то не станем ли изменчивы, как вода?
Когда я вижу проповедь силы и мужества и делание жизни по ним, мне всегда мерещится кошмарная слабость. Мужество Джека Лондона и Хемингуэя не убеждает меня.
Я работал однажды под началом очевидно мужественного человека. Он был справедлив, сдержан, тверд. Он был очень силен и крепок в свои сорок пять. Мужественный шрам пересекал его лицо. Бывший начальник партизанского отряда, а теперь начальник огромной экспедиции, член бюро райкома. У него были молодая хорошенькая жена и две маленькие девочки – чудо, а не семья. Парился он в бане крепче всех, и ни один подчиненный не мог с ним сравниться. По утрам, на рассвете, раньше всех, в любую погоду он выскакивал в легком тренировочном костюме, делал зарядку и бежал к ручью, где обливался ледяной водой. И ровно в восемь его можно было застать в конторе, бодрого, свежевыбритого. И ровно в девять он садился сам за руль «козла» (шофер сидел рядом) и лихо стартовал на объекты. Он был до того похож на положительный образ руководителя из нашего социального романа, что это нарушало все мои представления о жизни, по которым такой руководитель всегда бывал выдуман неким мечтателем. И если все было в нем так, как казалось, потому что он не был ни фальшивым, ни наигранным человеком, то мне все равно мерещилось что-то не так. А если все-таки так, то какой же ценой, думал я, уплачено за все это? Или будет уплачено? За молодую жену, за парилку и обливание холодной водой, за несгибаемость, твердость? Каким же одиноким и слабым останется он, если совсем некому будет посмотреть на него?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу