А ещё он – ослаб очень, ворочался мало, нехотя ел. Очень ослаб – и даже приятное что-то находил в этом состоянии, но худое приятное: как у замерзающего не бывает сил шевелиться. И как будто параличом взяло или ватой глухой обложило его всегдашнюю гражданскую горячность – не мириться ни с чем уродливым и неправильным вокруг. Вчера Оглоед с усмешечкой врал про себя главврачу, что он – целинник, и Павлу Николаевичу стоило только рот раскрыть, два слова сказать – и уже б Оглоеда в помине тут не было.
А он – ничего не сказал, промолчал. Это было с гражданственной точки зрения нечестно, его долг был – разоблачить ложь. Но почему-то Павел Николаевич не сказал. И не потому, что не хватило дыхательных сил выговорить или бы он боялся мести Оглоеда, – нет. А даже как-то и не хотелось говорить – как будто не всё, что делалось в палате, уже касалось Павла Николаевича. Даже было такое странное чувство, что этот крикун и грубиян, то не дававший свет тушить, то по произволу открывавший форточку, то лезший первый схватить нетроганую чистую газету, в конце концов, взрослый человек, имеет свою судьбу, может не очень счастливую, и пусть живёт как хочет.
А сегодня Оглоед ещё отличился. Пришла лаборантка составлять избирательные списки (их тут тоже готовили к выборам) и у всех брала паспорта, и все давали их или колхозные справки, а у Костоглотова ничего не оказалось. Лаборантка, естественно, удивилась и требовала паспорта, так Костоглотов завёлся шуметь, что надо, мол, знать политграмоту, что разные есть виды ссыльных, и пусть она звонит по такому-то телефону, а у него, мол, избирательное право есть, но в крайнем случае он может и не голосовать.
Вот какой мутный и испорченный человек оказался сосед по койке, верно чувствовало сердце Павла Николаевича! Но теперь, вместо того чтобы ужаснуться, в какой вертеп он здесь попал, среди кого лежал, Русанов поддался заливающему безразличию: пусть Костоглотов; пусть Федерау; пусть Сибгатов. Пусть они все вылечиваются, пусть живут – только б и Павлу Николаевичу остаться в живых.
Маячил ему капюшон простыни.
Пусть они живут, и Павел Николаевич не будет их расспрашивать и проверять. Но чтоб они его тоже не расспрашивали. Чтоб никто не лез ковыряться в старом прошлом. Что было – то было, оно кануло, и несправедливо теперь выискивать, кто в чём ошибся восемнадцать лет назад.
Из вестибюля послышался резкий голос санитарки Нэли, один такой во всей клинике. Это она без всякого даже крика спрашивала кого-то метров за двадцать:
– Слушай, а лакирированные эти почём стоют?
Что ответила другая – не было слышно, а опять Нэля:
– Э-э-эх, мне бы в таких пойти – вот бы хахали табунились!
Та, вторая, возразила что-то, и Нэля согласилась отчасти:
– Ой, да! Я когда капроны первый раз натянула – души не было. А Сергей бросил спичку и сразу прожёг, сволочь!
Тут она вошла в палату со щёткой и спросила:
– Ну, мальчики, вчера, говорят, скребли-мыли, так сегодня слегка?.. Да! Новость! – вспомнила она и, показывая на Федерау, объявила радостно: – Вот этот-то ваш накрылся! Дуба врезал!
Генрих Якобович уж какой был выдержанный, а повёл плечами, ему стало не по себе.
Не поняли Нэлю, и она дояснила:
– Ну, конопатый-то! Ну, обмотанный! Вчера на вокзале. Около кассы. Теперь на вскрытие привезли.
– Боже мой! – нашёл силы выговорить Русанов. – Как у вас не хватает тактичности, товарищ санитарка! Зачем же распространять мрачные известия?
В палате задумались. Много говорил Ефрем о смерти и казался обречённым, это верно. Поперёк вот этого прохода останавливался и убеждал всех, цедя:
«Так что си-ки-верное наше дело!..»
Но всё-таки последнего шага Ефрема они не видели, и, уехав, он оставался у них в памяти живым. А теперь надо было представить, что тот, кто позавчера топтал эти доски, где все они ходят, уже лежит в морге, разрезанный по осевой передней линии, как лопнувшая сарделька.
– Ты б нам что-нибудь весёленького! – потребовал Ахмаджан.
– Могу и весёленького, расскажу – обгрохочетесь. Только неприлично будет…
– Ничего, давай! Давай!
– Да! – ещё вспомнила Нэля. – Тебя, красюк, на рентген зовут! Тебя, тебя! – показывала она на Вадима.
Вадим отложил книгу на окно. Осторожно, с помощью рук, спустил больную ногу, потом другую. И с фигурой совсем балетной, если б не эта нагрублая берегомая нога, пошёл к выходу.
Он слышал о Поддуеве, но не почувствовал сожаления. Поддуев не был ценным для общества человеком, как и вот эта развязная санитарка. А человечество ценно всё-таки не своим гроздящимся количеством, а вызревающим качеством.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу