– Так жена-то – какая? – давился Ахмаджан.
– Не говори, браток, – вздыхал Максим Петрович и перекладывал продукты в тумбочку. – Нужна реформа законодательства. У мусульман это гуманней поставлено. Вот с августа разрешили аборты делать – оч-чень упростило жизнь! Зачем женщине жить одинокой? Хоть бы в годик раз да кто-нибудь к ней приехал. И командировочным удобно: в каждом городе комната с куриной лапшой.
Опять между продуктов мелькнул тёмный флакон. Чалый притворил дверцу и понёс пустую сумку. Эту бабу он, видно, не баловал – вернулся тотчас. Остановился поперёк прохода, где когда-то Ефрем, и, глядя на Русанова, почесал в кудрях затылка (а волосы у него были привольные, между льном и овсяной соломой):
– Закусим, что ли, сосед?
Павел Николаевич сочувственно улыбнулся. Что-то запаздывал общий обед, да его и не хотелось после того, как со смаком перекладывал Максим Петрович каждый продукт. Да и в самом Максиме Петровиче, в улыбке его толстых губ, было приятное, плотоядное, отчего именно за обеденный стол тянуло с ним сесть.
– Давайте, – пригласил Русанов к своей тумбочке. – У меня тут тоже кой-что…
– А – стаканчиков? – нагнулся Чалый, уже ловкими руками перенося на тумбочку к Русанову банки и свёртки.
– Да ведь нельзя! – покачал головой Павел Николаевич. – При наших болезнях запрещено строго…
За месяц никто в палате и подумать не дерзнул, а Чалому иначе казалось и дико.
– Тебя как зовут? – уже был он в его проходе и сел колени к коленям.
– Павел Николаич.
– Паша! – положил ему Чалый дружескую руку на плечо. – Не слушай ты врачей! Они лечат, они и в могилу мечут. А нам надо жить – хвост морковкой!
Убеждённость и дружелюбие были в немудром лице Максима Чалого. А в клинике – суббота, и все лечения уже отложены до понедельника. А за сереющим окном лил дождь, отделяя от Русанова всех его родных и приятелей. А в газете не было траурного портрета, и обида мутная сгустилась на душе. Светили лампы яркие, намного опережая долгий-долгий вечер, и с этим истинно приятным человеком можно было сейчас выпить, закусить, а потом играть в покер. (Вот новинка будет и для друзей Павла Николаевича – покер!)
А у Чалого, ловкача, бутылка уже лежала тут, под подушкой. Пробку он пальцем сковырнул и по полстакана налил у самых колен. Тут же они их и сдвинули.
Истинно по-русски пренебрег Павел Николаевич и недавними страхами, и запретами, и зароками, и только хотелось ему тоску с души сплеснуть да чувствовать теплоту.
– Будем жить! Будем жить, Паша! – внушал Чалый, и его смешноватое лицо налилось строгостью и даже лютостью. – Кому нравится – пусть дохнет, а мы с тобой будем жить!
С тем и выпили. Русанов за этот месяц очень ослабел, ничего не пил, кроме слабенького красного, – и теперь его сразу обожгло, и от минуты к минуте расходилось, расплывалось и убеждало, что нечего голову нурить, что и в раковом люди живут, и отсюда выходят.
– И сильно болят эти?.. полипы? – спрашивал он.
– Да побаливают. А я не даюсь!.. Паша! От водки хуже не может быть, пойми! Водка от всех болезней лечит. Я и на операцию спирта выпью, а как ты думал? Вон, во флаконе… Почему спирта – он всосётся сразу, воды лишней не останется. Хирург желудок разворотит – ничего не найдёт, чисто! А я – пьяный!.. Ну, да сам ты на фронте был, знаешь: как наступление – так водка… Ранен был?
– Нет.
– Повезло!.. А я – два раза: сюда и сюда вот…
А в стаканах опять было два по сто.
– Да нельзя больше, – мягко упирался Павел Николаевич. – Опасно.
– Чего опасно? Кто тебе вколотил, что опасно?.. Помидорчики бери! Ах, помидорчики!
И правда, какая разница – сто или двести грамм, если уж переступил? Двести или двести пятьдесят, если умер великий человек – и о нём замалчивают? В добрую память Хозяина опрокинул Павел Николаевич и следующий стакан. Опрокинул, как на поминках. И губы его скривились грустно. И втягивал он ими помидорчики. И, с Максимом лоб в лоб, слушал сочувственно.
– Эх, красненькие! – рассуждал Максим. – Здесь за килограмм рубь, а в Караганду свези – тридцать. И как хватают! А возить – нельзя. А в багаж – не берут. Почему – нельзя? Вот скажи мне – почему нельзя?..
Разволновался Максим Петрович, глаза его расширились, и стоял в них напряжённый поиск – смысла! Смысла бытия.
– Придёт к начальнику станции человечишко в пиджачке старом: «Ты – жить хочешь, начальник?» Тот – за телефон, думает – его убивать пришли… А человек ему на стол – три бумажки. Почему – нельзя? Как так – нельзя? Ты жить хочешь – и я жить хочу. Вели мои корзины в багаж принять! И жизнь побеждает, Паша! Едет поезд, называется «пассажирский», а весь – помидорный, на полках – корзины, под полками – корзины. Кондуктору – лапу, контролёру – лапу. От границы Дороги – другие контролёры, и им лапу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу