Его любимым американским поэтом был Эдгар Аллан По. Но иногда, выпив виски несколько больше обычного, ему случалось путать стихи Горация со стихами По и с большим удивлением обнаруживать в одной и той же алкеевой строфе Аннабель Ли и Лидию. А иногда он путал «говорящий лист» мадам де Севинье и говорящих животных из басен Лафонтена.
– Это не животное, – говорил я ему, – это просто лист, лист дерева.
И цитировал отрывок из письма, где мадам де Севинье писала, что хотела бы стать говорящим листом на дереве в парке ее замка Роше в Бретани.
– Mais cela c’est absurde, – говорил Джек, – une feuille qui parle! Un animal, ça se comprend, mais une feuille! [32]
– Картезианский рационализм, – сказал я, – совершенно бесполезен для понимания Европы. Европа загадочна, она полна непостижимых тайн.
– Ах, Европа! Что за удивительная страна! – восклицал Джек. – Как же она мне нужна, чтобы чувствовать себя американцем!
Но Джек был не из тех парижских американцев, что встречаются на каждой странице «The sun also rises» [33]Хемингуэя, которые в 1925 году посещали кафе «Селект» на Монпарнасе и презирали чаепития Форда Мэдокса Форда и книжный магазин Сильвии Бич, о которых Синклер Льюис в связи с некоторыми персонажами Элеоноры Грин говорит, что «в 1925-м они были похожи на интеллектуальных беженцев с левого берега Сены или, как Т. С. Эллиот, Эзра Паунд, Айседора Дункан, уподоблялись iridescent fies caught in the black web of an ancient and amoral European culture » [34]. Джек не был одним из тех заокеанских молодых декадентов, объединенных вокруг американского журнала «Транзишн», издававшегося около 1925-го в Париже. Нет, Джек не был ни декадентом, ни «déraciné» [35], он был просто влюбленным в Европу американцем.
Его чувство к Европе было замешено на любви и восхищении. Но, несмотря на то, что он был образован и всем сердцем принимал наши достоинства и слабости, в нем, как почти во всех истинных американцах, угадывался комплекс неполноценности по отношению к Европе, который проявлялся вовсе не в неспособности понять и простить нашу убогость и униженность, а в страхе и стыде понять их. И этот комплекс неполноценности у Джека, его чистосердечность, его такое восхитительное целомудрие были, наверное, более явными, чем у многих других американцев. И поэтому всякий раз, когда на улицах Неаполя, в селениях возле Капуи или Казерты или на дорогах Кассино ему случалось быть свидетелем горького явления нашей нищеты, физической или моральной ущербности или нашего отчаяния (нищеты, унижения и отчаяния не только Неаполя или Италии, но всей Европы), Джек краснел.
И за его манеру краснеть я любил его как брата. За эту его чудесную, такую искреннюю и подлинно американскую стыдливость я был благодарен Джеку, всем GI [36]генерала Корка, всем детям, всем женщинам и мужчинам Америки. (О Америка, далекий сверкающий горизонт, недостижимый берег, счастливая запретная страна!) Иногда в попытке скрыть стыд он говорил, краснея: «This bastard, dirty people», и мне случалось тогда отвечать на его стыдливый румянец сарказмом, горькими, полными злой и болезненной насмешки словами, в чем я сразу же раскаивался, и угрызения совести мучили меня потом всю ночь. Может, он предпочел бы, чтобы я заплакал: мои слезы, конечно, были бы более уместны, чем сарказм, не столь мучительны, как моя горечь. Но все же мне было что скрывать. В нашей униженной Европе мы тоже стыдимся и боимся своей стыдливости.
Не моя вина, что мясо черного американца каждый день поднималось в цене. Мертвый черный не стоил ничего, он стоил много меньше, чем мертвый белый. Даже меньше, чем живой итальянец! Он стоил почти столько же, сколько стоили двадцать неаполитанских ребятишек, умерших от голода. Было действительно очень странно, что мертвый негр стоил так немного. Мертвый негр – это прекрасный мертвый: с блестящей кожей, внушительный и необъятный, и когда он простерт на земле, то занимает почти вдвое больше места, чем мертвый белый. Даже если этот негр, еще живой и у себя в Америке, работал всего-навсего чистильщиком обуви в Гарлеме, или грузчиком в угольном порту, или кочегаром на паровозе, мертвым он занимал почти столько же места, сколько занимали великолепные тела великих героев Гомера, павших в сражении. И, в сущности, мне было приятно думать, что тело мертвого негра занимает почти столько же земли, сколько тело мертвого Ахилла, или мертвого Гектора, или мертвого Аякса. Я не мог смириться с мыслью, что мертвый негр стоит так мало.
Но негр живой стоил очень много. Цена на живого негра в Неаполе взлетела за несколько дней с двухсот до тысячи долларов и продолжала расти. Достаточно было понаблюдать, какими жадными глазами бедняки смотрят на негра, на живого негра, чтобы убедиться, что живые негры в большой цене. Неаполитанские бедняки, особенно беспризорники и уличные мальчишки, мечтали купить себе одного черного хотя бы на несколько часов. Охота на черных солдат была любимым занятием местных ребятишек. Неаполь представлялся им бескрайним тропическим лесом, насыщенным густым горячим запахом сладких блинчиков, где, охваченные экстазом, гуляли негры, покачивая бедрами и обратив глаза в небо. Когда беспризорник наконец хватал негра за рукав куртки и тащил его по барам, остериям, борделям в лабиринте кварталов Толедо и Форчелла, из всех окон, со всех порогов и подворотен сотни ртов, сотни глаз, сотни рук взывали:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу