сколь мало помышляющий о том, как поберечь ему седока и свою лошадь! Давай такому ямщику седока лихого, у которого вся поклажа сжалась в маленький чемоданчик, на защиту против ветра и непогоды всего только какой-нибудь клок сукна или лоскуток бурки; давай ему курьера, который, зацепив трубку зубами, имеет непостижимую способность усидеть на веревочке, и не только усидеть, но и выспаться, пока остов телеги, без подстилки, без покрышки, летит на гору и под гору, тощие клячи несутся скорее вихря и ямщик в дыроватом балахоне, иногда в шапке летом, в шляпе зимою, закатывает, хлещет бичом сплеча и в каком-то упоении поет во все горло:
«Ах! Да западала! Частым ельничком, ох! Все березничком, ох! Да зарастала! Ну! Ну! Ну!» – Заметьте, когда встретится вам в дороге эта отчаянная гоньба и вместе с нею повозка на вольных – разница между ними такая же, какая между толстым откупщиком и отчаянным посетителем питейного дома. Почтовый ямщик награждает свою плохую наружность тем, что во всю прыть мчится мимо дорожного барина – огромной повозки, запряженной тремя огромными лошадьми, с дюжим ямщиком в красной рубахе, с тремя колокольчиками на дуге, с медными бляхами и погремушками на сбруе. Спорым, но тихим и ровным шагом ступают между тем лошади вольного; из повозки его выставляется борода купеческая, пробужденная мимолетным визгом, и из подушек красноватое лицо глядит: кто это промчался мимо, и уже вдали, в облаках пыли? – Во-вторых, тяжело ездить на вольных нашему брату, не дорожному, домоседу, но легче купцу, который по одной дороге из Москвы в Харьков, Ростов, к Макарью, из Вологды, Курска в Москву едет в сороковой раз, иногда ездит по два, по три раза в год. Ему все знакомо по дороге; его везде знают, принимают, растворяют пред ним ворота; кланяются ему, ведают его имя и имена отца его и дедушки его; перед ним ставят хлеб, соль; все дородные хозяйки и хорошенькие их дочери известны ему по именам; он знает, где надобно поберечься, где остановиться, где побраниться, где подарить, поласкать. Вот он, например, на постоялом дворе в какой-нибудь
Лопасне, Ивановке, Липцах, Красной слободе; перед ним на столе кипит огромный самовар, лежит московский калач, расставлены, гжельские чашки, кулек с икрою, балыком, сайкою – ведь постных дней у нас две трети в году. И краснея и потея, в светлице
старого знакомого, ямщика, он располагается господином, пьет, ест, закусывает, шутит, говорит, договаривается, спорит; и он и хозяин называют друг друга
приятелями, знакомыми, величают по имени, по отечеству; оба клянутся, что сказывают
крайнюю и
последнюю цену, указывают на образ Николая чудотворца, ссылаются на худые кормы; хозяин спорит, что
обрезные червонцы, какими платит проезжий, совсем не в ходу; тот утверждает, что везде их берут, что других денег теперь в целой Москве нет. И вот они поспорили, уверились, что нашла коса на камень, утвердились во взаимном уважении к ловкости и уму один другого и, наконец, поладили; повозка подкатилась, и купец беспечно залег в свои подушки и перины до нового знакомого, где переменяет он лошадей с прежними обрядами, спорами, уговорами, божбою. Возможно ли вообразить такого ездока, приехавшего на почтовую станцию, где 14-го класса смотритель сухо, без всяких возражений ответит ему:
«Нет лошадей!», а смотрительша в чепчике и запачканном длинном платье, пользуясь задержкою, предложит тощий кофе, пока общипанный почтовый староста, почесывая голову, спорит, что урода, повозку приезжего, с места не стянут три лошади и что на трех седоков велено по указу припрягать четвертую лошадь… Где поэзия самовара, ласковой хозяйки, калачей, сайки, икры? Вы знаете, что на почтовой станции надобно все покупать у смотрителя, а без того…
Но – я чувствую, что к старости становишься болтлив, особенно вспоминая что-нибудь из своей молодости: начал о том, как мне надобно было лет семнадцать или шестнадцать тому ехать из Курска в Острогожск, а заговорил об ямщиках, о почтовых станциях. Впрочем, лишнее слово, только бы не в осуждение ближнего, право, не беда. Люблю широкий, просторный рассказ, где всякой всячине свободно лечь и потянуться. А притом, может быть, не всякому знакомо то, что я рассказывал, и я докончу, как пошел рассказ мой, тем, что таким-то образом до сих пор сохраняется у нас на Руси особенное братство ямщиков и проезжих, с своими тайнами, не меньше ложных тайн какой-нибудь Шотландской Звезды. В каждом городе значительном есть особые Ямские, где живут ямщики и где у них свой мир, свои нравы, обычаи, обряды. В Москве таких Ямских слобод несколько: Тверская, Переяславская, Рогожская и проч. Подите туда: это не Москва, это какой-то особенный город; иначе домы построены, иначе люди живут, одеваются, говорят; это такие уголки в Москве, где всего более сохранилось доныне русской старины, хотя и там уже домы перестраиваются и старая Русь пропадает вместе с появлением бритья бород, рестораций, французских хлебов, немецкого платья и гильдейского честолюбия. Но отсюда выходят все эти бесчисленные, бесконечные обозы; отсюда выезжают купеческие вольные тройки; здесь теснятся все приезжающие в Москву ямщики и извозчики; здесь можете подрядить тысячу телег хоть до Одессы и до Архангельска; можете нанять извозчика куда угодно – только не далее пределов русского царства и не в царство небесное. Вам дадут тройку жирных огромных лошадей, и если у вас нет своей повозки, то и с огромною ямщицкою повозкою, укутанною рогожами, с резным задком у кибитки, выложенным разноцветною фольгою, и повезут вас в Питер, Куреск, Смоленеск, Володимер, останавливаясь на своих особенных станциях и минуя почтовые. Ехавши в Курск, вы проедете мимо Подольска и остановитесь в Лопасне; ехавши в Петербург, мимо Черной Грязи, в селе Чашникове – 40 верст от Москвы; здесь ямщик даст вздохнуть своим лошадям и повезет вас до Клина, а от Клина на свежей тройке вас доставят не кормя в Тверь и поставят в условленный час, по договору, в тамошнюю Ямскую, минуя замаранный тверской город Милан, где с тощим животом вы любуетесь на изображения из Шекспировых трагедий и не можете решить: что тут хуже – чай, кофе или обед?
Читать дальше