Люба молчит и искоса насмешливо поглядывает на хорунжего. Сестра Сычева делает ей знаки, чтобы она не давала ему пить больше, но хорунжий выпивает залпом еще стакан и коснеющим языком говорит:
– Толкуй казак с бабой! И не казацкое это дело. А вы заронили искру в мое сердце, и я в Грузию!.. Потому – невнимание и презрение. А я вас спрошу – за что?!
Глаза его наливаются кровью, он ударяет по столу кулаком и еще раз громко кричит: за что?!
Люба фыркает в тарелку. Сестра Сысоева волнуется, и ее бледное лицо покрывается пятнами стыда за брата.
Но на это мало обращают внимание. Всюду шум, красные, пьяные лица и нетрезвый разговор.
– Помолчи, честная станица! – громко кричит старик Зимовнов и поднимается из-за стола. Шум немного стихает, но разговор идет своим чередом.
– Пир и веселье, легкое похмелье! Спасибо нашему хозяину и дочке его, и его превосходительству! Послужили мы всевеликому войску Донскому, поработали, можно сказать, на честь и на славу и заслужили кому знамена, кому ордена и чины, кому что, а кому и смерть победную. Выпьем, атаманы-молодцы, за Государя Императора, и за Царицу его, и за все всевеликое войско Донское.
– Урра! – кричат гости. Атаманские песенники поют ходячую по армии песню:
Ездил русский белый царь,
Александра-Государь,
Из своей земли далече…
Злобу поражает он…
Веселье становится сильнее и в ритм веселой маршевой песни катится с одного конца стола на другой; звонко щелкают бокалы, и громче и громче становятся разговоры.
Дамы частью встали и ушли, скатерть залита вином, усыпана крошками и объедками, недопитые стаканы, бутылки и фляги уставили середину.
Маруся хлопочет, казаки убирают пустые бутылки и ставят непочатые. И вдруг встает Зазерсков.
– Атаманы-молодцы, послушайте! – громко говорит он, и густые полковничьи эполеты дрожат на его плечах. – Мы пили здоровье, мы «фастались» победами, а мы не вспомнили еще братьев наших, что остались там. Моей пятой сотни сотник Коньков убит или без вести пропал за Рейном, казак Каргин, муж нашей хозяйки, умер от ран в деревне Рейк под Дрезденом, казак Какурин у Тарутина потерял обе ноги. Атаманы-молодцы, мы сооружаем в Казанском соборе во славу войска Донского серебряный иконостас из серебра, добытого от француза, и неужели мы не уделим частички наших доходов на поминки добрым делом тех, что спят вечным сном на далеком пути. Ведь тридцать пять тысяч казаков пошло, а вернулось всего пятнадцать тысяч. Вдовы и сироты, матери и мужья – сделаем это доброе дело!
– Сделать, отчего не сделать! – басом урчит Сипаев. – Конечно, должно.
– Надо атаману отписать, Аким Михайлович, – заметил Луковкин.
– Это в долгий ящик, господа, пойдет, а здесь сейчас нельзя ли что сделать. Хоть по червонцу.
– Я и денег не брал, – сказал Пантелеев.
– Да и я! Куда же, не в дорогу, а к радушному хозяину, – молвил Луковкин.
– Я отчего! Я не прочь, все равно пропьешь, – сказал и хозяин Исаев.
Кое-кто поднялся и, перекрестившись на образ, пошел благодарить хозяина. Сбор денег на помин душ казаков не состоялся.
Марусе напомнили ее убитого мужа. Ей надо было быть грустной, заплакать: этого требовало приличие. А как заплачешь, когда все так хорошо. Ванюша сейчас всю грудь высосал, обед удался, пьяных много. Сычев и Летнев в кунацкой храпят, и бачка сто червонцев подарил на покупку птицы, а старая Горывна, холмогорская корова, только-только отелилась…
Как плакать, когда не сегодня завтра полковник Седов зашлет к ее отцу сватов, и кончится ее вдовье житье.
И надо было этому противному Зазерскову заводить похоронные разговоры – точно и без него мало горя на свете.
И Маруся сердитая вошла в горницу. А там уже молодежь устраивала игры; принесли орехи, пастилу, пряники, – грусть была не к лицу.
Маруся радостно улыбнулась, и опять пошла простая, веселая жизнь, без тоски, без думы.
Один Зазерсков, мрачный, шел домой. «Нет, – думал он, – верно говорят французы – les absents ont toujours tort. Живым нет дела до мертвых, а не мертвые ли дали живым славу?» И вспомнился ему есаул Коньков, и утер пожилой полковник шитым рукавом невольно набежавшую слезу.
…Слезы людские, о, слезы людские,
Льетесь вы ранней и поздней порой, —
Льетесь безвестные, льетесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые, —
Льетесь, как льются струи дождевые
В осень глухую, порою ночной.
Ф. Тютчев
Какой безумной светлой радостью наполнилось сердце Ольги Федоровны, когда получились в Петербурге радостные известия о занятии Парижа, об отречении Наполеона. Ни у кого, пожалуй, так не билось сердце и, никто не отвечал так радостно всем существом своим на торжественный перезвон колоколов и на отрывочные пушечные выстрелы, что потрясали стекла их домика в Шестилавочной.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу