– Смотри-ка, Павел, какой-то чужак!
– И бедняк, как мы, Янку!
– О! А молился бы так, если бы не был бедным?
– Наверное, нет; поговорим с ним, как будет выходить из костёла.
Когда ребята шептались, какой-то старик в сером капоте, с седыми усами и выстреженной чуприной, человек с мрачным и сморщенным лицом, который во время мессы внимательно следил за горячей молитвой мальчика-бродяги и всматривался в его лицо, задержался тоже рядом с ним, опёрся на сучковатую палку и, погладив лоб, кивнул ему.
Мальчик, который этого не ожидал, не принял сперва этого вызова на свой счёт и не сразу его услышал, пока седой, потянув его за руку, не вывел за собой на кладбище.
Он поставил его перед собой, долго смотрел ему в глаза, отвратительно морщился, кусал усы и наконец буркнул, словно ругал:
– Кто ты?
– Сирота, пане!
– Сирота, гм, сирота! – повторил несколько раз седой господин, крутя головой, и под нос себе добавил:
– За сиротою…. Бог с калитою. А откуда?
– Издалека, пане.
– Из Польши?
– Из Руси Литовской.
– О! Из Руси… Hora z horoju ne zojdetsia , смотрите же, русин! А с кем же приехал?
– Пришёл один.
– Один! – по-прежнему грозно бурча, говорил седой. – Гм! Зачем же? К кому?
– Ищу пристанища, жизни, хлеба.
– А там же у тебя никого? Гм?
– Никого! – и мальчик тяжко вздохнул, а слёзы тихо снова покатились на рукава рубашки.
Седой господин поднял заячий капот, что-то ворча под носом, достал из-под него кошелёк и, поискав белый грош, дал его мальчику.
– Вот тебе, ты хорошо молился, ты свято молился, Бог тебе даёт это через меня, не я! Не я! И не избалуйся в городе, и не отвыкай от молитвы!
Мальчик едва имел время начать благодарить, когда седой, ещё что-то ворча, быстро ушёл, размахивая палкой над головой, повторив:
– Nad syrotoju Boh z kalitoju.
Чуть он ушёл, подошли к нему те два мальчика, что вышли из костёла за юным путником, посмотрели ему в глаза и старший, с коротко остриженной головой, с мужской фигурой, с чёрными глазами, румяный, останавливая мальчика, поздоровался:
– День добрый.
– День добрый.
– Мы слышали, что ты говорил с русином, хотим и мы тебе помочь!
– А! Боже мой! – воскликнул тронутый сирота. – Откуда же столько Твоей милости для меня?
– Разве ты не ожидал от людей помощи?
– О! Немного!
– Это плохо, брат, плохо. Народ у нас добрый, а Бог ещё лучше, иногда и плохого к честному деянию склонит. Видишь нас, бедных, перед собой, а нас таких в Кракове…
Он повернулся к товарищу.
– Много?
– Как маку! А кто нас пересчитает?
– Видишь! И каждый из нас ходит клянчить хлеб насущный, и никому в нём ещё не отказали.
– Это чудесно! – воскликнул путник.
– Это просто только честные сердца честного народа, что с нами делится последним куском. Мы не ходим к богатым, не стоим в дверях дворцов, клянчим у бедных, как и мы, у работающих, у тех, кто знает недостаток и понимает голод. У ворот камениц, хаток, монастырей каждый день дают нам милостыню, а песня студента неоднократно из кошелька и белый грош выводит. Пойдём с нами, ты наш.
– Поцелуемся, – сказал другой.
– Хорошо, обнимемся и поцелуемся сперва.
И они весело обнялись, на сердце путешественника даже полегчало. Они взяли его под руки.
– А теперь ты наш товарищ… пойдём в наш постоялый двор, проводим тебя к своим, научим, что ты должен делать…
В XVI веке, когда начинается наш роман, Краков был ещё настоящей столицей Польши, доживал свои дни и, будто предчувствуя, что вскоре утратит своё значение, которое наследует после него молодой город в Мазовии, весело, быстро заканчивал свою эпоху величия и блеска. Всё здесь в это время было жизнью: многочисленный двор, богатое мещанство, отличное духовенство, первая в стране школа; всё поддерживало в нём эту жизнь. Богатые дворы польских, литовских, русских панов менялись там, окружая более большой и великолепный, чем другие, королевский двор. В любой дневной, в любой ночной час кипели и шумели улицы; их заливал народ, заливали нарядные отряды панов; замечательные процессии религиозных праздников, либо грустная похоронная процессия; на рынках оживляла город торговля; на площадях расставленные лавки, будки, шалаши, столики привлекали и придворных, и мещанство, и службу великих панов. Куда не повернёшься, везде толпа, давка, шум веселья, смех и пение. Даже у границ столицы, из которых обычно жизнь утекает, чтобы сосредоточиться в очаге, евреи в постоянном движении и занятии находились днём и ночью.
Читать дальше