Промелькнула и последняя зима моего привольного и беззаботного детства дома. Я все продолжал заниматься у А. В. Поджио, к которому на смену выбывшего старшего брата поступил теперь мой третий брат. Наступила весна. Недели за две до отправления в Москву меня уволили от всех занятий и в течение этого времени баловали до отвалу, исполняя все мои желания и прихоти, вроде того, как баловали в те годы сыновей, сдаваемых в рекруты. Мать старалась не отпускать меня от себя, в голосе отца слышались в обращении со мной необычайно ласковые ноты, братья великодушно уступали мне во всем и дарили мне свои любимые вещи, разные бабушки и тетушки, а у нас их было немало, носили меня на руках. Словом, я чувствовал себя калифом на час, и мое упоение этим именинным настроением смущалось только частыми слезами бедной матери и набегавшим на меня смутным представлением о предстоящей мне перемене в жизни. Тяжесть разлуки со мной усиливалась для родителей еще тем обстоятельством, что в этом, 1847 году, отец никак не мог ехать сам в Москву, а потому приходилось меня даже на дорогу сдать на попечение посторонним людям, и в спутники или, как говорится в Сибири, в попутчики мои до Москвы найдены были интендантский чиновник Галенковский, ехавший в отпуск, и иркутский мещанин Стрекаловский, молодой человек, отправлявшийся в Москву для изучения стеклянного и фаянсового производства, и которому отец специально поручил меня во время путешествия. Накануне назначенного к отъезду дня мать позвала меня к себе и уложила мой чемодан при мне, чтобы я знал, где и что из моего белья и платья лежит, и не перерывал по-пустому весь чемодан, и в заключение дала мне особенную книжечку, в которой записан был весь мой гардероб, с наказом беречь все и не растеривать, так как ходить за мной больше уж будет некому. Потом я перешел в кабинет к отцу, и он мне прочитал составленное им для меня и написанное на большом листе бумаги наставление, как я должен вести себя в дороге и по приезде в Москву, наполненное не банальными сентенциями, а с тем ясным здравым смыслом, который его отличал, и с тою попечительною любовью, которая старалась предусмотреть до мелочей все затруднения и дотоле неведомые мне положения, какие могли встретиться на чужбине при дебютах в самостоятельной жизни; эту инструкцию он отдал мне, приказал почаще в нее заглядывать и советоваться с нею во всех затруднительных случаях. Утро отъезда прошло в больших суетах; в последний раз я пообедал в своей семье и тотчас же после обеда все родные и близкие разместились в разных экипажах и поехали провожать меня до Вознесенского монастыря, лежащего в 4-х верстах от города по московскому тракту и служащего обычным местом последнего расставанья с едущими в Россию; впереди, на долгуше, ехал я с родителями и братьями. В монастыре был отслужен, по всегдашнему обыкновению, напутственный молебен у мощей иркутского святителя Иннокентия, потом все перешли в монастырскую гостиницу, напились чаю, и затем наступил последний момент прощания. Отец чуть не насильно вырвал меня из объятий матери и подсадил в тарантас, по бокам моим поместились товарищи моего путешествия; все обнажили головы, перекрестились, и при словах: «Ну трогай, ямщик; с Богом!» застоявшаяся тройка весело двинулась, унося меня в неведомую даль. В последний раз мелькнуло у меня в глазах побледневшее, заплаканное лицо матери и неестественно веселое лицо отца с судорожно подергивавшимися губами, и я залился горькими слезами, уткнувшись лицом в свою дорожную подушку; мои спутники не пытались даже меня утешать и оставили свободно выплакаться. Этими слезами я оплакивал первый период моего детства, веселый, счастливый; впереди меня ждало что-то новое, особенное и, главное, совсем чужое.
Здесь я обрываю последовательный рассказ о моей личной жизни и далее коснусь ее лишь настолько, насколько в нее входят позднейшие мои воспоминания о декабристах. Чувствую опять-таки, что эти воспоминания и мелки и скудны, и если тем не менее пишу их, то в надежде, что и они могут со временем пригодиться как достоверный материал.
В Москве я тотчас же поступил в пансион Эннеса, где уже находился мой старший брат, и так как подготовлен я был хорошо, то и был принят в 3-й класс, а продолжая учиться старательно, через три года, т. е. в 1850 году, когда мне не исполнилось еще 16 лет, был в состоянии выдержать вступительный экзамен в Московский университет на медицинский факультет. В университете мои занятия шли так же успешно, и я надеялся в 1855 году окончить курс и вернуться на родину, но Крымская война совсем перепутала мои планы, когда правительство предложило нам, еще студентам 4-го курса, поступить военными врачами до окончания полного медицинского образования. Во мне началась сильная борьба: с одной стороны, всеми помыслами меня тянуло неудержимо домой в Иркутск, страстно хотелось повидать отца и мать, которых я не видал 7 лет, хотелось отогреться в тепле родной семьи после многолетнего пребывания среди чужих; а с другой, мое 19-летиее сердце не могло оставаться равнодушным к героическим усилиям русской армии, и я рвался туда – на эти севастопольские укрепления, где лилась родная кровь и валялись тысячи раненых, которым, в качестве врача, я мог принести посильную пользу. Узел этих колебаний я разрубил тем, что решил воспользоваться летней вакацией 1854 года и, сдавши переходные экзамены с 4-го курса на 5-й, прокатиться в Иркутск, повидаться с родителями и проститься с ними, быть может, снова на долгий срок, так как тогда я бы мог с более покойной совестью и с удовлетворенными чувствами отправиться по окончании курса врачом в действующую армию.
Читать дальше