Вот ваши строгие ценители и судьи!
Да впрочем, что ж тут неприятного для поэтов? Они могут отвечать нам стихом из той же комедии:
А судьи – кто?..
Повторяю – убеждение прекрасно, но оно должно быть основано по крайней мере хоть на здравом смысле, если не на чувстве, не на уме, иначе это убеждение будет хуже неспособности иметь какое-либо убеждение. В этом случае мы говорим смело и твердо: мы опираемся на публику, на всех образованных людей, на здравый смысл, на ум, на чувство. Другое дело – достоинство стихотворений г. Бенедиктова: оно еще может быть до некоторой степени и для некоторых людей спорным вопросом; но такие гиперболические похвалы – воля ваша – они похожи на оду какого-нибудь Гафиза или Саади персидскому шаху…
Но этим не все кончилось: вот еще мысль г. Шевырева, которая удивляет своею странностию по крайней мере нас:
Я с полным убеждением верю в то, что только два способа могут содействовать к искуплению нашей падшей поэзии: во-первых, мысль; во-вторых, глубокое своенародное изучение произведений древних и новых народов.
Нет, эти два способа сами по себе ничего не значат; они могут иметь смысл только при третьем способе: при появлении на поприще литературы истинных и великих поэтов, которых нельзя сделать никакими способами.
После этого г. Шевырев говорит, что первая отличительная черта стихотворений г. Бенедиктова есть мысль, и в доказательство выписывает плохонькое стихотвореньице «Цветок» и знаменитый «Утес» {8}. Второю отличительною чертою стихотворений г. Бенедиктова он полагает «могучее нравственное чувство добра, слитое с чувством целомудрия» [8]. Потом следуют комплименты и выписки пиес.
Теперь дохожу до статьи г. Шевырева о драме Альфреда де Виньи «Чаттертон». Критик рассматривает ее с двух сторон: сперва в отношении к ее идее, потом в отношении ее художественного исполнения. Мы особенно займемся первою частью его статьи, которая и полнее, и подробнее, и гораздо важнее в том смысле, что в ней с горячим убеждением выдается за непреложную истину ужасный парадокс. Во второй части статьи сказано очень мало и сказано то, что можно сказать об этой драме, даже и не читавши ее, но зная характер и господствующую идею в творениях де Виньи и соображаясь с суждениями французских критиков. Г. Шевырев отдает справедливость автору за его умеренность в ужасах, на которые так неумеренна вообще вся современная французская литература, за простоту и естественность в ходе его пьесы, чуждой всех натяжек, подставок и театральных эффектов искусственной музы Виктора Гюго. Г. Шевырев говорит, что отличительный характер нынешней французской литературы состоит в ее зависимости от всех европейских литератур, так как прежде отличительный характер всех европейских литератур состоял в зависимости от французской; но в то же время г. Шевырев признается, что французы, беря чужое, любят переиначивать его по-своему, или, как он говорит, преувеличивать ( exagérer) , и что поэтому отличительный характер их произведений состоит в преувеличении (exagération). По его мнению, поэзия Виктора Гюго есть «вогнутое зеркало, где исказилась поэзия Шекспира, Гёте и Байрона, где романтизм (?) британо-германский взбил хохол до потолка, вытянул лицо и встал на дыбы, и совершенно обезобразил свое естественное, выразительное лицо», и что поэтому она есть «клевета не только на романтизм (?), но и на природу человеческую». Это совершенная правда по крайней мере в отношении к драмам Гюго, которые суть истинная клевета на природу человеческую и на творчество; но в подражании ли, в зависимости ли от Шекспира, Гёте и Байрона заключается причина этого?.. Нам кажется, что эта причина гораздо ближе, что она в господстве идеи, которая не связана с формою, как душа с телом, но для которой форма прибирается по прихоти автора, у которого идея всегда одна, всегда готовая, всегда отрешенная от всякого образного представления, никогда не проходящая через чувство, следовательно, чисто философская, задача ума, решаемая логически, и у которого форма составляется после идеи, вырабатывается отдельно от ней, составляет для ней не живое и органическое тело, с уничтожением которого уничтожается и идея, а одежду, которую можно и надеть, и опять снять, и перекроить, и перешить, и в которой главное дело в том, чтобы она была впору, сидела плотно, без складок и морщин. В Гюго нельзя отрицать поэтического элемента, но он совсем не драматик, он идет по пути ложному, выбранному вследствие системы, а не безотчетного стремления. И это очень понятно: он явился в эпоху умственного переворота, в годину реформы в понятиях об изящном и потому часто творил не для творчества, а для оправдания своих понятий об искусстве; словом, Гюго есть жертва этого нелепого романтизма, под которым разумели эманципацию от ложных законов, забыв, что он должен был состоять в согласии с вечными законами творящего духа. Странное дело! Об этом романтизме толковали и спорили и в Германии и в Англии, но он там не сделал никакого вреда. Вероятно, потому, что его там понимали настоящим образом. Обратимся к Альфреду де Виньи. У него есть тоже идея и идея постоянная, но эта идея у него в сердце, а не в голове, и потому не вредит его творчеству. Как всякий поэт с истинным дарованием, он прост, неизыскан, естествен, добросовестен, и потому более поэт, нежели Гюго. Что же касается вообще до всей французской литературы, то нам кажется, что, несмотря на всю свою народность, она не народна, что все ее корифеи как будто не в своей тарелке, и потому при всей блистательности своих талантов не могут создать ничего вечного, бессмертного.
Читать дальше