Возможно, надо отметить, что в своем индивидуалистическом виде представление о разумном мудреце, укрывшемся во внутренней крепости подлинного «Я», возникает, скорее всего, в те периоды, когда внешний мир особенно бездушен, жесток и несправедлив. «Подлинно свободен, — писал Руссо, — тот, кто желает того, что может сделать, и делает то, чего желает» [61]. В мире, в котором человек, ищущий счастья, справедливости или свободы (в любом ее понимании), не может почти ничего добиться, поскольку многие пути для него закрыты, соблазн уйти в себя становится непреодолимым. Так, вероятно, случилось в Греции, где стоический идеал нельзя не связать с падением независимых демократий и установлением централизованной македонской автократии; так было в Риме после конца республики [62]. Так было в Германии XVII в., когда за Тридцатилетней войной последовало глубочайшее разложение, и самый характер общественной жизни, особенно в небольших княжествах, вынуждал тех, кому дорого человеческое достоинство, не в первый и не в последний раз отправляться во внутреннюю эмиграцию. Доктрина, согласно которой я не должен желать того, чего не получу, гласящая, что подавленное или успешно сдержанное желание столь же прекрасно, как и желание удовлетворенное, — на мой взгляд, утонченный, но все же узнаваемый принцип «зеленого винограда»: не желай того, в чем ты не уверен.
Становится ясно, почему не годится определение негативной свободы как возможности делать все, что хочешь (а это и есть, по сути, формулировка, принятая Миллем). Если я попадаю в положение, когда мало что могу сделать или не могу сделать ничего, нужно сократить или устранить само желание, и я свободен. Если тирану (хотя бы замаскированному) удастся так настроить своих подданных (или клиентов), чтобы они потеряли изначальные желания и приняли («ввели внутрь») тот образ жизни, который он для них измыслил, он, по данной формуле, их освободил. Да, конечно, он дал им чувство свободы, подобно тому, как Эпиктет чувствовал себя свободнее своего господина (или как пресловутый праведник блаженствует на дыбе). Но то, что он создал, прямо противоположно политической свободе.
Аскетическое самоотречение может способствовать целостности характера, безмятежному спокойствию, духовной силе, но трудно увидеть в нем увеличение объема свободы. Если я, спасаясь от противника, спрячусь в доме и запру все входы и выходы, я, может быть, и буду свободней, чем у него в плену, но буду ли я свободнее, чем если бы я победил и пленил его самого? Если я надолго запрусь в тесном помещении, я задохнусь и умру. Уничтожение всего, чем меня можно уязвить, логически завершается самоубийством. Пока я живу в физическом мире, я никогда не смогу быть в полной безопасности. В этом смысле (как правильно ощутил Шопенгауэр) полное освобождение дает только смерть [63].
Я — в мире, где моя воля наталкивается на препятствия. Тех, кто принял «негативное» понимание свободы, должно быть, легче оправдать, если мы примем, что самоотречение — не единственный способ преодоления препятствий. Их можно и устранить — физическим действием, если речь идет не о людях, или силой, или убеждением, как случается, когда я прошу потесниться и уступить мне место или завоевываю землю, угрожающую интересам моей страны. Такие действия могут быть несправедливыми, они могут сопровождаться насилием, жестокостью, порабощением, но трудно отрицать, что с их помощью мы получаем возможность расширить свою свободу в самом буквальном смысле. Ирония истории в том, что эту простую истину отрицают многие из тех, кто воплощает ее в жизнь самым воинственным образом; люди, которые, насильственно отвоевывая власть и свободу действия, отвергают «негативные» представления и принимают «позитивные». Их взгляды господствуют в половине мира. Посмотрим, на каких метафизических основаниях они покоятся.
Нам говорят, что единственный способ достигнуть свободы — использование критического разума, отличающего необходимое от второстепенного и случайного. Если я школьник, даже простейшие математические истины застревают у меня в мозгу в виде неизвестно кому нужных теорем, мешая мне думать. Их сочли истинными какие-то внешние авторитеты, а мне они кажутся инородными телами, которые я, раз уж от меня этого ждут, должен механически встроить в свою систему. Но когда я пойму, зачем существуют символы, аксиомы, правила построения уравнений и математических преобразований, — словом, ту логику, с помощью которой получаются решения, и смогу убедиться, что иначе и быть не может, потому что все это следует из законов, управляющих моим собственным мышлением [64], математические истины покажутся мне не навязанными, внешними предметами, которые я должен принять независимо от своих желаний, а плодами моей свободной воли, которые я получаю, работая разумом. Для математика доказательство этих теорем — часть свободного проявления его естественных мыслительных способностей. Музыкант, который научился читать партитуру, играя на рояле, не повинуется каким-то законам или чьему-то принуждению и не теряет свободы, а свободно, без помех, проявляет себя. Он не привязан к партитуре, как вол к плугу или рабочий — к станку. Он впитал нотную грамоту, ввел ее в свою систему, понял ее, отождествился с ней и превратил из помехи свободе в часть свободной деятельности.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу