Если в роли до мельчайших подробностей разработан костюм, прическа, если в них точно угадано время – то и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка, и возраст, и строй мыслей – все приходит само, независимо от меня. Я уже свое главное предугадала. И тогда мне совершенно неважно, красивая я или некрасивая, молодая или старая. Тогда «работает» характер персонажа – человек.
Ну, а того платья, «артистического платтика» уже не было. К тому времени у меня дома его перемерили почти все девочки из класса. Ажиотаж вокруг платья прошел…
Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино.
Сколько ребят в те радостные веселые массовки познакомились с «тетей Лелей и дядей Марой». Одно поколение сменялось другим, и бывшие дети потом приводили во дворец своих детей все к тем же «тете Леле и дяде Маре». И папа каждую массовку играл, как первую в жизни: всегда дольше, чем полагалось по времени, – столько, «скока дети захотять». Когда мама загадывала загадки, он шепотом детям подсказывал ответы. Или, пораженный смекалистым ребенком, выкрикивал: «Во ета парень, во ета галава», «якая чуковная девычка, як моя дочурка».
Папа гордился тем, что их с мамой в городе все знали.
– Та што там гаварить… як иду з быяном по городу, усе з окон выглядають: «Здрасте, Марк Гаврилович! Здрасте, дядя Мара!» Усе – и дети, и взрослые. Ну а як же? Хорошага человека видать зразу… А ее – не-е, Лелю не любять, боже храни, – бояться… ну и уважають. Што правда, то правда. Работник она неплохой… Што да, то усегда да… я ж не против.
Но работа держалась на маме. Если надо было быстро решать, папа примолкал. А когда все уже было обдумано и осуществлено, папа говорил свое последнее «решающее» слово и был собой очень доволен. Он прекрасно понимал, что это сделала мама, но ведь он муж, мужчина… Мы ему подыгрывали и, улыбаясь, переглядывались с мамой…
Во дворце мама вела урок бальных танцев. Они были очень модными. Танго, фокстрот и линда были категорически запрещены. Мы разучивали падеграс, миньон, падепатинер. Вначале мы с мамой исполняли показательный танец, а потом девочки и мальчики парами повторяли движения.
В кружке мне очень нравился Вова Серебрийский – высокий, чернявый, и фамилия такая «дорогая» – Серебрийский, а не какая-нибудь Гурченко. Меня он никогда не приглашал танцевать. Вова танцевал с разными девочками, никому не отдавая предпочтения, но в него были влюблены все. Мама догадывалась, что Вова мне нравится. Это просто было написано у меня на лице. Иногда она нас насильно соединяла для показательного танца.
«А сейчас Вова и Люся покажут, как нужно вести даму за руку и как правильно держать голову…»
Я, покраснев, счастливая, с готовностью выскакивала в круг, а Вова шел медленно, с тоскующим выражением на лице. А после танца уходил от меня ускоренным шагом. Хотелось плакать… Ну почему я ему не нравлюсь? Я ведь и пою, и танцую, а теперь уже и на аккордеоне научилась играть…
Жизнь с каждым днем становилась все светлее и интереснее. В ней столько всего нового!
В двенадцать лет я впервые попала в оперу в наш Харьковский оперный театр имени Лысенко на Рымарской улице. Его отремонтировали, восстановили после войны. Это был школьный культпоход. Шла опера «Чио-Чио-сан». Сидели мы на последних рядах амфитеатра. На сцене пели. Может, стыдно об этом говорить, но я все время ждала, когда же они заговорят. Потом я инстинктивно догадалась, что, наверное, это и есть «опера». И начала вслушиваться в музыку и в слова. Пели на украинском языке, но к языку я привыкла в украинской школе. Меня выбивало и смешило то, что певица, исполняющая партию Баттерфляй, на высоких нотах вдруг резко скашивала рот вбок. Может, так легче звуку вырываться наружу, а звуку вон сколько нужно – какой большой зал, «якая агромадина…». Вот, оказывается, о чем мне говорила Матильда Владимировна: «Ты в опере не будешь петь, у тебя голос не оперного масштаба…» Я слушала, смотрела на Чио-Чио-сан, и быть на ее месте мне не хотелось.
На экранах шел фильм «Глинка». Композитора играл Борис Чирков, Керн – Кира Головко, а Пушкина – Петр Алейников. Лучшего Пушкина и не представишь. Алейников удивительно тонко, по-своему, в нескольких эпизодах показал великого поэта. Таким Пушкин мог быть. Все внутри… только странные, больные, всепонимающие, всепрощающие и восхищенные красотой Керн глаза. Глаза Пушкина – Алейникова. Я страдала, когда в зале при его появлении начинался дружный смех: «Ваня Курский – Пушкин! Ха-ха-ха…» А я вот не видела еще тогда «Большую жизнь», для меня Алейников – Пушкин. И когда побежала позже на «Большую жизнь», то опять меня поразил Алейников в роли Вани Курского абсолютной несхожестью с Пушкиным. Всегда восхищалась Алейниковым – ни одного шва в роли… все так естественно и просто, а ведь совсем рядом трещит камера, и много посторонних людей в павильоне… Когда после «Карнавальной ночи» я перестраивалась на драматические роли, я еще долго слышала от зрителей: «А вот Леночка Крылова из «Карнавальной ночи»…» Как трудно побороть инерцию зрителей, режиссеров…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу