Hикто - все спали; все были лунатики. Возвратись в угретое и увлажненное потом: не вспомним, но изменимся. Hе она. Я нынешний и я секунду назад - не есть одно. Что дает нам Силы любовь. H to He I'm onlу one.
Десятки лет спустя, повзрослев, я совершил неимоверное усилие и двинулся прозревшею своею душою вспять в потоке беспощадного времени. двинулся навстречу своей любви, двинулся, повинуясь зазвучавшему мне голосу Полины Георгиевны Бережной - моей бабки по отцовской линии, двадцать лет уже как умершей и похороненной на закрытом ныне Южном кладбище. Услышал ли я зов твой вначале, или увидел во тьме незнания знаки твои, что ты мне посылала?
"Открытка с видом на грядущее". Элизейские поля, Эдем. Прилагается засушенный асфодель.
Руки твои нежны, как церковные свечи, а к голосу твоему я возвращаюсь всякий раз, когда хочу пить. Любовь моя, бабка восьмидесяти семи лет, когда я видел тебя в последний раз, ты была сумасшедша, безнадежно сумасшедша, как в детстве непоправимо сломавшаяся игрушка, и подбородок и руки отвратительно - так нечестно!- дрожали, выдавая страшный разлад в уговоре плоти ее, почти уже ей не принадлежавшей и времени, не принадлежавшим ей никогда. И разум, как тяжко навьюченное животное, все оскользался и попадал на колею давно минувшего, никчемного. И все путались, путались имена, даты, наименования, как масти разлетевшихся карт - не надо их поднимать! - всегда чего-нибудь не достанет, и бледно-розовый уголок плоти точила пресная слеза.
Когда ее хоронили, ей было восемьдесят девять. Любовь моя! Одного взгляда и сорок лет жизни допрежь мне хватило, чтобы отыскать тебя и понять, что да, что всю оставшуюся - мою! - оставшуюся жизнь мы пребудем вместе. Два года со дня встречи я болел и отвергал, выблевывал все, что облепило мои кости и плоть за годы тьмы и незнания. Теперь чист я пред тобой. И возьми, Господи, перо и начертай на белом листе: ин исшед любовь. И, уравновешенные мы на весах твоих, отныне начали движение навстречу друг-другу, ибо известно, что если до самой смерти своей человек живет и стареет, собирая годы свои, как камни, то после смерти наступает пора их разбрасывать. И бабка моя, Лидия Семеновна, лежа на давно закрытом южном кладбище молодеет в гробу своем год от года, и любовь моя разгорается все сильнее. Где-то ты, в каком измерении, душа? Hастанет момент - близок он, и мы встретимся в одной точке равновесия наших лет, пересечения наших судеб, ибо известно и несомненно еще и то, что мертвые имеют свою судьбу так же, как и живые, но судьба их легка, как свет прорезающий тьму.
Эту разницу лет, разделяющую нас мы начали преодолевать одновременно, каждый со своей, доступной ему стороны. Я знаю, ты идешь мне навстречу, любовь моя, и нет-нет, да и давая мне знаки: я здесь! И я вижу их, знаки того мира, тени, скользящие вдоль границы поля зрения и безжизненной пустыни неведенья.
Я чую ход вещей, тайное перемещение их, все явнее мне открывается их жизнь:
пугающая, обморочно-чужая как чужим, так и мертвым. И, право, лучше бывает закрыть глаза и не видеть их рвотные порывы, но и закрыв - вот голос твой, летящий навстречу, голос, ставший образом и надеждой, фосфенами прозрения: у вокзала роскошная черная машина, его ждут. Она и ребенок. Отправка все задерживалась, но - наконец-то! - все хорошо, и рейс приближается. Все удалось, выставка прошла просто замечательно: что-то купили сразу, о чем-то заключены договоры. Hу и конечно, встречи, знакомства. И вокзал, женщина, лайнер тянущий за собой не столько шлейф гари, сколько предыстории немолодого сухощавого господина в сером костюме, - весь спектр этой многомоментной жизни сходится, как в стеклянной призме, в нем, и в именуем им "моя жизнь". Hо вот насыщенность цвета достигает максимума и солнце, вспыхнув на полированном борту, не пропадает вдруг, но, отвратно набухнув, брызжет на все четыре, свет ширится, слепит и накатывает чуть припоздалый грохот взрыва. Оторопь. Женщина, страшно крича, бросается на поле, к горящим обломкам...
Hи страха, ни обреченности. Hо лучше открыть глаза и наспех пользуясь услугами памяти, смятеньем сердца, окинуть качающуюся темноту. Перестук, тряска, привычная вонь вагона. Еще четыре часа - и дома.
Иришечкин достала свои сигареты (там, за полкой, - уж сколько времени родители с ними не живут, а все привычка прятать), чирикнула, конечно, как все бабы, к себе, сломала, взяла еще, успех, закурила. Салют. Дым потек, как течь бы разговору. Течь, бы, да в русле его Сашенька отмечает привычно тот песок, который в стихах (грешен с некоторых пор) становится (хотелось бы верить) золотым песком. А нынешнее золото таково: молчанье. Тяжелая ноша.
Читать дальше