С чувством, что делаю что-то ненужное, жестокое, страшное, я заговорила с ней, напомнила о себе, о лагере. Мы разговорились с трудом, ибо между нами стояла стена чуждости и разности миров. Она рассказала о своей дочке, о том, что сейчас живет, снимая угол в общежитии, а ребенок - астматик и ему нужен другой климат и курорт, о том, что денег не хватает ни на что, а соседи по комнате - семья украинцев - пьют беспробудно... Я, раздавленная всем этим, обещала помощь. И стремилась поскорее уйти, оборвать разговор, скорее убежать от всего этого в свой уютный и благополучный мир.
Через неделю я вернулась туда, ибо нашла возможность для нее хоть чуть выкарабкаться из этого болота: место у моей хорошей знакомой, место одновременно няньки, гувернантки и горничной, да в общем - компаньонки, с жильем и за неплохую плату, а главное, Лялька была именно тем человеком, кому можно было доверить Дашенькину судьбу. И узнала - с ужасом, но каким-то уже предвиденным ужасом, словно я все это предчувствовала, только боялась себе признаться, что Дашенька умерла. Покончила с собой, через три дня после нашей с ней встречи. Взяла отгул, отвела ребенка к знакомым, сказала, что уедет на день по делам, запила горсть снотворного изрядным количеством водки - чтоб уж наверняка, поняла я, увидев в этом ту же уверенную аккуратность, с какой она складывала вещи - и легла на свой разбитый диван. Соседи хватились ее только утром на следующий день, когда отправились будить на работу "заспавшуюся" соседку.
И навсегда во мне осталось странное и страшное душное сомнение из самых глубин интуиции и совести, тяжелое, загоняемое внутрь, но грызущее червячком: не была ли я, благополучная, замужняя, ухоженная, дипломница любимого и желанного ВУЗа, прямо-таки светящаяся своей радостью за свой уютный дом, за своего хорошего и любимого мужа, за свою нужную и важную работу, последней каплей, упавшей в и без того переполненную чашу терпения Дашеньки?