– С тобой завтра едем? – в проходе кабинета возник Громов.
– Привет, Коль.
Оператор улыбнулся. Был рад мне.
– Что снимать есть, с кем снимать есть – иди, пора тебе! – поторопил Орлов из кабинета.
– Ну хорошо-о-о, – протянула и потянулась за Громовым. – Слушай, а давай с двух камер снимем?
– С двух камер? Зачем? – удивился мой любимый оператор.
– Так красивее будет, мы тогда сможем одну на общий план поставить, второй крупные снимать, как тебе?
– Я и так сниму, – дернулся всем телом от глупых предложений.
Коля снимал со мной всю мою стажировку, все три месяца я была привязана к нему, как микрофонный шнур к камере. С Громовым отказывались снимать все корреспонденты редакции. «Резкий», «тупоголовый», «несдержанный», «осел», «тепленький» – и это только малая часть эпитетов, коими его награждала съемочная группа. Мне повезло – с Колей мы быстро нашли общий язык. Я не лезла в его работу, он иногда что-то добавлял в мою. Мне казалось, что это очень круто, что мы работаем в связке. Я покорно слушалась – он же профессионал, куда мне до него? Так и подружились. Хотя дружбой назвать это было непросто, скорее, хорошо слаженное сотрудничество.
Вся его сложность, напыщенность не приносила мне неудобств, скорее, это позволяло мне много не разговаривать о лишнем – приехал, выставился, снял, уехал. У него ко мне было что-то отеческое, наставническое, несмотря на то что разница у нас была лет пятнадцать. Это я сейчас скажу, что в тридцать пять он мог не так уж и много знать, но впечатление производил сведущего. Все у него были идиотами, никто не умел работать, только под руку и лезли. Я под руку не лезла, поэтому была в почете.
Но готова отдать ему должное: снимал он хорошо, любил выстраивать киношные планы, выстраивал их долго, как обычно это делают сами киношники. Хотя можно было бы и побыстрее, ну вот правда. Отчаянно любил снимать перебивки в сюжеты – легкий снежок, покрывающий озимые, предметы через стекла и зеркала, листья, падающие с деревьев, птиц, разлетающихся в сторону, морщинки, шероховатости, неровности. Вот под это была настроена его камера, а не под мои глупые разговоры. Так он считал.
– Сама приедешь завтра или из редакции с нами?
– Сама, наверное. Не помню.
– Не помнишь, как поедешь? – скривился даже от моей глупости.
О, если бы это была просто глупость, то я бы себе ее без остатка простила, но нет, тут надо было по пазлу собирать картинку давно уже забытого и стертого сюжета со всех информносителей в голове.
– Сама поеду.
– Угу, – промычал, свернул за угол в комнату с техникой.
– Помочь?
– Сам соберу.
– Ну, пойду тогда.
– Ну, иди тогда.
А на улице остановилась весна. И сердце – такое бывает, когда замедляешься. Пауз в моей жизни не было года с две тысячи одиннадцатого, наверное. Вот как устроилась работать на телевизор, так и забыла, что это такое – смотреть, как жизнь идет в обычном режиме, а не на ускоренной перемотке.
В городе пахло асфальтовой пылью и сиренью. Снег с каштанов путался в волосах и создавал им объем у корней, осторожничая, перебирался к глазам и носу, забавлялся, когда чихала от щекотки. Город летел в троллейбусном окне вместе со мной, моими мыслями и пухом в лицо.
У «Советского рынка» троллейбус замер на светофоре. В окне мелькали люди, кошки, стенд с кассетами, которых в моем мире уже и не существует. Наверное, уже и mp3-плееров не сыскать, всё ушло в онлайн, гаджеты. А на этих кассетах были настоящие, длинные откровения, которые до одурения будоражили воспоминаниями. Я даже помню свою первую кассету.
Папа тогда в первый раз сделал большую покупку сам – купил домой красный двухкассетный магнитофон. И к нему всего лишь одну кассету. На стороне «А» была Ирина Аллегрова, на стороне «В» Вадим Казаченко. Зачем я помню эти имена, до сих пор остается загадкой, но когда мы с друзьями весело поем караоке, эти две стороны, «А» и «В», возвращаются в мою жизнь флешбэками. На разрыв, пока голос не сорву.
Так в голове, как пленка кассетная, крутилась мысль, что вся наша жизнь словами такими же, схемами на пленку записана где-нибудь на студии «СОЮЗ». На моей записи музыканты лажали в нотах, и рифма их песен была нескладная, как у Рильке. Только не в переводе на сложный русский, а в оригинале на устрашающем немецком: «Du must anders leben».
Больше всего на свете в тот день я боялась вернуться домой. Но, кроме как домой, возвращаться было некуда, никто меня не ждал здесь и не искал там. Никто и не опомнится, что меня нет в моем две тысячи двадцатом году. Мама не позвонит, Танюха занята своими безъяйцевыми, а Вадик пообещал, что спасать больше не будет. А вдруг сейчас я версии две тысячи восьмого отправилась туда, в будущее. Вот она удивится ведь.
Читать дальше