Подошел мороженщик, я купил что-то такое, очень вкусное: в бумажные стаканчики строгается лед и заливается подслащенным желтым лимонным соком. Все трое мы сидели на мраморных ступенях и высасывали из стаканчиков сок через тоненькие трубочки. Девочки быстро проглотили свои порции, а я мучился и с трубочкой и со стаканчиком. Трубочка почему-то продырявилась, и густой сок тяжелыми каплями капал на брюки. Карида, как взрослая, покачала головой, достала из рукава расшитый по краю синими и красными нитками платок и положила его на мои колени.
Затем мы катались на козе. Здесь, на площади у памятника, ребятишек катают в разукрашенных колясках, в которых впряжено по козе. У нас была длиннорогая пегая коза. Она сердито трясла бородой, недовольно мекала, но довольно быстро везла коляску вокруг памятника. Девочки ехали, а я шел рядом. Кармен и Кариде очень хотелось, чтобы я тоже прокатился, и они стали горячо просить об этом мальчишку-козовода. Узнав, что я русский, он согласился и даже сдул с сиденья пыль. Но я отказался от поездки — пожалел козу.
Было уже пора на теплоход, и девочки решили меня проводить. Они шли по бокам, а я нес грифельную доску. Мы шли молча, но молчание нас не тяготило — слова заменяли улыбки, которыми мы все время обменивались. В конце Малекона они остановились, и я понял — дальше им, наверное, нельзя: будут сердиться дома родители. Мне захотелось им что-нибудь подарить, но, кроме большого толстого карандаша, у меня ничего не было. В задумчивости я вынул из кармана пиджака тот карандаш. Он был граненый, красно-синий и такой тяжелый, что я всегда точно знал, в каком из карманов он у меня лежит. Увидев карандаш, дети протянули к нему руки и, поняв, что карандаш только один, смущенно спрятали свои грязноватые ладони за спину. Тогда, положив карандаш на парапет набережной, я ножом разрезал его посредине на две половинки. Красную взяла Карида, а спнюю — Кармен.
— Сувенир, — сказал я. — Аста ла виста, Карида. До свиданья, Кармен.
Кармен стала что-то горячо говорить Кариде, показывая на грифельную доску. Наверное, они решили отдать ее мне. Я покачал головой и протянул им руку. Карида повернулась, посмотрела кругом, а потом отломила от растущего у стенки кактуса колючую лопоухую веточку и подала ее мне:
— Сувенир… — сказала она, высасывая из пальца капельку крови. — Аста ла виста, русский.
У поворота я оглянулся. Девочки стояли и смотрели мне вслед. Потом они помахали руками и побежали домой, а я, все убыстряя шаги, пошел на теплоход. Кактус я посадил в консервную банку, насыпав в нее сухой серой земли. А банку подвесил на веревочках, ближе к иллюминатору.
Стемнело, когда мы покинули Гавану. Дул сильный ветер, качало, над городом неслись низкие рваные облака, и по ним обеспокоенно, то укорачиваясь, то удлиняясь, прорвавшись между туч, шарил луч прожектора.
На Малеконе зажглись огни; по набережной мчались автомобили. В бинокль я отыскал памятник Масео, гостиницу «Интернасиональ», возле которой жили Кармен и Карида.
Там, у ее стен, в небо смотрели зенитные орудия. И около них дежурили бойцы. Дежурили, оберегали покой гаванцев. Дежурили, чтобы жители Гаваны могли спокойно работать, отдыхать, читать в скверах газеты, слушать музыку. Чтобы ребята могли спокойно рисовать. Синим карандашом — волнистое море и красным — кривоватое, в колючих лучах солнце.
Флоридский пролив. Задержка у Багамских островов. Несколько перьев от белой цапли. Мне дарят дикобраза. Сквозь туман. Последние мили. Встречайте, мы вернулись!
Утро начинается с песни. Вслед за категорическим предложением старпома: «Команде подъем!» — в радиодинамике раздается звонкий щелчок, и каюту наполняет мелодия песни: «Погода шумит штормовая; родная, меня не забудь, глаза поутру после сна открывая, на карте отметишь мой путь…» Это, только открыв глаза, включает магнитофон судовой радист Слава Крупицкий. Кусочек песни с полюбившимися на судне словами он выудил ночью из трескучего, ревущего и мяукающего джазами, орущего хриплыми голосами эфира. Всего несколько поэтических строк на русском языке, прорвавшихся сквозь многие тысячи миль дальнего расстояния, через кутерьму ночного эфира. Всего несколько строк. Коротеньких, но очень теплых. Наводящих на размышления о доме, о тех близких, любимых людях, которые ждут не дождутся нашего возвращения.
Я тоже открываю глаза и выглядываю в иллюминатор: Куба давно исчезла за горизонтом. Кругом одна вода. День серый: серое, как одеяло, небо, серое, взгорбившееся волнами море. Вернее, не море, а Флоридский пролив. Поднявшись в рубку, я долго вглядываюсь на карте в его изгиб. Посредине пролива нарисованы острые стрелки, повернутые наконечниками на север, — они указывают направление сильного теплого течения Гольфстрим, струи которого, зародившись в Карибском море, по большой полуокружности устремляются к Европе.
Читать дальше