Автобус торопится в Сиде, где площадь перед таким же театром выстлана чудом белейших мраморов — статуи, маски, капители, базы, карнизы, фронтоны, фризы, архитравы, волюты, аканты. Перевернутые мраморные маски глядят в небеса страдающими глазами и кричат немыми ртами Эдипов и Антигон, обломки колонн поставлены как попало, выдавая скорее субботнюю уборку территории, чем реконструкцию.
Но бегает среди этого кладбища мраморов трактор, снуют рабочие. И высится под небесами новенький кран — значит, городок все-таки чинит и врачует унаследованную историю, разглядев золотую статью дохода. А шагнешь в ворота — город вскипит южной, торговой, праздной, манекенно-зазывной жизнью. Из всех дверей и окон бросятся жадные взгляды — сюда, сюда! Кожа, золото, серебро, безделки, гирлянда ресторанов…
Все так тепло и уютно, что сердце чувствует себя дома и будто все и не внове, а только чуть грустно и нежно, как после разлуки. И реклама, кажется, уже не кричит, а переливается ровной шумной речью, говором базара, где все говорят разом и никто друг другу не мешает. Милый юноша, продавец с добрым чудесным лицом, забывший родной азербайджанский язык, но еще помнящий русский, на вопрос, нравится ли ему тут, говорит: «Сейчас уже нет. Вот соберу денег и уеду в Финляндию».
И на наше: «Как в Финляндию? Ведь тут все-таки родная вера, традиция» — глядит спокойно и доброжелательно, не высказывая, а подразумевая: о чем вы? кому это теперь нужно? ведь там зарплата побольше и получше жизнь…
Улица обрывается чудной рукодельной бухтой, забитой мелкими нарядными судами. Лисс? Гель-Гью? Зурбаган?
Ах, сюда бы Александра Степаныча Грина, для кого всегда «все было полно страсти и обещания» и для кого всегда «в стране стран, в небесах мыслей сверкает несбывшееся — таинственный и чудный олень вечной охоты».
Мраморный черный Ататюрк извещает о своем годе рождения, оставляя после прочерка пустое место, словно живет и за этим прочерком никогда не последует другой цифры. Мраморные лев и тигр у подножия должны, вероятно, говорить о чудесной мощи героя, но среди них бегает живая дворняжка и снижает героизм памятника.
А на краю бухты сияет из-за вершин деревьев нежная колоннада. И когда доходишь, преодолев любезного Мустафу, который говорит по-русски, всовывает карточку, наспех читает меню и ждет к ужину, видишь висящий в небесах изящный фронтон, никуда не ведущую колоннаду храма Аполлона. После кипения улицы тишина эта отчего-то печальна, словно беднягу забыли на празднике жизни и колоннада белеет тут, как брошенная невеста на не для нее ликующей свадьбе.
Солнце скоро заходит, торопятся зажечься витрины, иллюминация ресторанов, сияющие огни баров. Жаркая, темная, тайно порочная жизнь наступающей ночи входит в свои права. А между тем и здесь для христианского сердца есть родные страницы. В этих краях еще до Никейского собора собирались христианские епископы для обсуждения сложнейших вопросов «единосущия», породивших столько ересей и для кого-то не решенных и поныне, но изнеженному городу уже не до этих драматических воспоминаний…
Месяц встает. Медленные моторные боты после рыбалки идут к своему месту в бухте, и бормотание моторов уютно и устало покойно. Острая свежесть неизвестных цветов перемежается удушливой парфюмерией магнолий. Лягушки орут, как неистовые ночные птицы. А там среди ночи петухи — такие странные над морем среди пальм и магнолий.
На утро — море. Молитва под ласточкино шмыганье перед глазами, будто она в твоих жестах узнает свою северную родину. День сразу наливается жаром. Белая сияющая Аланья торопится показаться во всей неге и белизне, скрыв далью и высотой скуку вблизи вполне бедных и даже нищих улиц, притворившись одним светом и роскошью. Крепость парит над морем на страшной высоте, откуда летящая чайка кажется светлой соринкой, плывущей по водам, хотя она и сама летит там под куполом небес. И пальмы, пляжи, лавки, нет-нет да еще и змеиные взгляды Клеопатры, на которой, впрочем, здесь по лени не особенно стараются нажиться. Ну, познакомилась она тут, на аланском пляже, с триумвиром Марком Антонием — так мало ли кто знакомится на пляжах, даром что для Рима и Цезаря эта встреча оказалась гибельной: «Грудь силача, дышавшая в боях так яростно, что лопались застежки на панцире, превращена в мехи для обдуванья жарких нег цыганки», как смеялся Шекспир [1] В переводе Б. Пастернака.
.
А дорога, а банановые рощи! Для фикусов, верно, осень. Многие листья желты и вот-вот опадут неопрятно и шумно, потеряв весеннюю солдатскую сапожную глянцевость. А колеса на серпантинах все по краю, и холодок, и желание отвернуться. И так перевал за перевалом.
Читать дальше