Статистические исследования позволили определиться с нововыявленной проблемой, дискуссии о которой часто маскировались под обсуждение положения рабочих в Англии и во Франции. Раннее статистическое исследование Н. С. Веселовского, опубликованное в 1848 году, продемонстрировало ужасные жилищные условия столичных бедняков. Его статья выдвигала новое для русских читателей объяснение бедности рабочих: причиной ее были не особенности топографии или климата Петербурга, а положение этих людей в обществе. Игнорируя нараставший вал исследований, указывавших, что бедность и болезни особенно свирепствуют среди определенных слоев населения, большинство царских чиновников продолжали считать подобные проблемы чисто полицейскими и предлагали решать их сочетанием подавления и религиозных поучений. Этот традиционный подход критиковали врачи из основанного в 1865 году «Архива судебной медицины и общественной гигиены». Как пишет Реджинальд Зельник, «врачи начали придавать общественным условиям фундаментальное значение и сделали из своих наблюдений еще более радикальные выводы» – стали настаивать, что лишь активная социальная политика может привести к улучшениям в здоровье и благополучии населения. К 1870-м годам царская политика была перенацелена на «поддержку полного приложения государственной власти к формальной программе социальной помощи, ориентированной на рабочих и выходящей за рамки чрезвычайной роли „пожарного“, которую правительство играло на протяжении стольких лет» [76] Zelnik R. E. Labor and Society in Tsarist Russia: The Factory Workers of St. Petersburg, 1855–1870. Stanford, 1971. P. 92, 381.
.
Впрочем, роль государства в оказании социальной помощи зависела не только от восприятия общественных проблем, но и от самого характера государства. В Великобритании, где наиболее прочно утвердилась либеральная идеология, роль государства оставалась ограниченной вплоть до Первой мировой войны. Напротив, имперская Германия унаследовала от Пруссии то, что один историк назвал той «традицией активного правительства и государственной модернизации, которая обеспечивала государству необычайный уровень уверенности в себе и народного признания» [77] Steinmetz G. Regulating the Social. P. 106.
. Российское самодержавие, возглавлявшее реформы 1860–1870-х годов, превратилось в препятствие общественным реформам при двух последних царях, Александре III и Николае II. Консерватизм этих двух самодержцев не позволил осуществиться замыслам интеллигенции и реформистски настроенных чиновников.
В свою очередь, консерватизм царского режима повлиял на русскую интеллигенцию и предметы ее занятий. Интеллигенты негодовали на режим, не позволяющий им применить их навыки и умения. Они считали самодержавие главным препятствием на пути к созданию более здорового и продуктивного современного общества. Таким образом, многие социальные реформаторы были настроены оппозиционно не потому, что хотели ограничить роль государства, а потому, что видели: существующий режим не использует государство как орудие трансформации общества. Этих специалистов волновала не столько собственная профессиональная независимость, сколько помощь их проектам со стороны государства [78] Hutchinson J. F. Politics and Public Health in Revolutionary Russia, 1890–1918. Baltimore, 1990. P. xix – xx. См. также: Frieden N. M. Russian Physicians in an Era of Reform and Revolution, 1856–1905. Princeton, 1981.
.
Прекрасно осознавая относительную отсталость своей страны, образованные русские считали, что им принадлежит особая роль в преодолении этого разрыва. Но над собой они видели деспотичного царя, а под собой – темную народную массу. Лора Энгельштейн описала, как политическая беспомощность и чувство общественного долга соединились у интеллигенции в сильнейшее чувство своей миссии: «Немногие образованные люди, находившиеся наверху социальной лестницы, по большей части не обладали политической властью и возмущались тем, как по отношению к ним ведет себя деспотичный режим. Ниже себя они видели огромную массу простого народа, столь же ограниченного политически, как и они, но находившегося в куда худшем положении с культурной и экономической точек зрения. Эта народная масса вызывала у тех, кто был выше ее положением, страх, смешанный с сильным чувством морального долга и коллективной вины» [79] Engelstein L. The Keys to Happiness. P. 129–130.
. Такая позиция русских интеллигентов позволяет понять их необычно сильную приверженность как политическим, так и социальным реформам.
Именно тот факт, что русская интеллигенция во всем винила царский режим, а не самих рабочих и крестьян, лег в основу особой черты русской научно-профессиональной культуры. Наиболее опасные проявления биологизаторства и расизма так и не смогли закрепиться в русской культуре и науке. Социологи и антропологи даже не думали считать причиной отсталости крестьян какую-либо присущую им ущербность, а указывали вместо этого на наследие крепостного права и неспособность царского режима осуществить полноценную реформу [80] Кроме того, в сухопутной Российской империи сама граница между метрополией и колонией была куда менее очевидна, чем в других европейских державах, и практика расовой дифференциации подданных была здесь существенно менее распространена. См.: Sunderland W. Russians into Yakuts? «Going Native» and the Problems of Russian National Identity in the Siberian North // Slavic Review. 1996. Vol. 55. No. 4. Р. 806–825.
. Как следствие, русские ученые, к какой бы области знаний они ни принадлежали, не были склонны к эссенциализму и биологическому детерминизму, столь распространенным среди представителей итальянской школы Чезаре Ломброзо или немецких последователей Эрнста Геккеля. Русские криминологи, к примеру, объясняли преступность социологическими причинами (или соединением биологии и социальных условий), а не биологическим детерминизмом [81] Engelstein L. The Keys to Happiness. P. 137. См. также: Beer D. Renovating Russia. Таким же образом повели себя русские натуралисты, когда включили в свою науку дарвинизм. См.: Todes D. Darwin without Malthus: The Struggle for Existence in Russian Evolutionary Thought. New York, 1989.
. Эта научная традиция сыграла важную роль, поскольку многие дореволюционные специалисты, например ведущий психолог Владимир Бехтерев, продолжали задавать тон в своих дисциплинах и в советскую эпоху. Таким образом, свойственный советской науке оттенок ламаркизма был не только побочным продуктом марксизма, но и продолжением русской научной традиции, сложившейся в дореволюционный период.
Читать дальше