С другой стороны, все эти движения – весьма примечательный симптом, а именно симптом колоссальной потребности в метафизике , поэтому чем менее она будет удовлетворяться посредством развития добротной и методически рациональной метафизики во взаимосвязи с позитивными науками – в грядущую относительно метафизическую эпоху Европы, – тем большей будет вероятность полного разрушения здания науки. Влечение к новой метафизической эпохе наблюдается во всех вышеупомянутых движениях, во всяком случае, в них оно более сильно, чем в болезненных потугах «неоромантизма», с которым они самым причудливым образом соединяются, например, в «молодежных движениях» разочарованных средних классов всех стран. Следовательно, не подлежит сомнению: признаки так называемой «деградации демократии», в особенности парламентарной демократии (духовно-исторические предпосылки возникновения которой как конституционной формы уходят в гиперсциентистские учения о разуме постабсолютистской эпохи Просвещения) – те самые явления, что беспокоят нас сегодня почти повсюду столь назойливо, что даже такой человек, как Ллойд Джордж, со страхом спрашивает об их «причинах»; те самые, что делают правдоподобной, по крайней мере на первый взгляд, шпенглеровскую перспективу периода диктатуры, – все их следовало бы оценивать, если они, конечно, не имеют преходящего характера, как чрезвычайно опасные для дальнейшего существования и спокойного прогрессивного развития позитивной науки . Но как бы то ни было, они означают и конец позитивистского сциентизма как принципиально враждебного метафизике способа мышления. Тенденция парламентарной демократии к самопреодолению странным образом совпадает с описанным выше самопреодолением материалистической и полуматериалистической псевдо– и эрзац-метафизики – механистического взгляда на природу – благодаря полной формализации естествознания, а также – с самопреодолением враждебного метафизике историзма посредством исторического перспективизма [307].
Если мы еще раз обратимся ко взаимосвязи, существующей в духовно-историческом отношении между общественными доктринами и формами политической жизни западных народов со времен развала абсолютных государств, то перед нами откроются любопытные структурные тождества.
Ни одна из конституционных форм, в государственно-правовом смысле, сама по себе не может быть более или менее благоприятной для науки и культуры знания вообще, чем какая-либо другая. Ясно выделяются лишь качественные стилевые тождества – например, между логической дедукцией из немногих посылок-принципов и централизмом государства и культуры (Франция); стилевое тождество между английской конституцией и преимущественно прагматической индукцией, многими равноценными абстрактными теориями и регионалистским «сохранением» старых политически-партикулярных прав (Англия). Они не имеют ничего общего с содействием либо препятствованием науке и лишь придают методике всякий раз иную национальную физиономию. Наука , как и философия , в равной мере росла и деградировала в условиях абсолютной монархии, ограниченной монархии (например, в условиях просвещенного деспотизма), парламентарной монархии и парламентской республики. Только теократические и основанные на цезаризме и господстве над массами конституционные формы по сути своей глубоко враждебны науке и исключают то «образованное среднее сословие», которое всегда являлось – как это было ясно уже Аристотелю – ее первичным носителем [308]. Парламентарная же демократия как социологическое явление, напротив, в преимущественно либеральную эпоху была тесно связана с духом науки целым рядом общих требований и предпосылок. Первой из этих предпосылок была всеобщая вера в то, что свободная дискуссия , столкновение тезиса с тезисом, мнения с мнением как в науке, так и в государстве может вообще привести к истине, к тому, что политически «правильно», сформировать подлинное «убеждение». «Свобода приведет вас к истине», даже в форме принципиально бесконечного процесса, – такова эта общая вера [309]. Она прямо противоположна другой доктрине, которая апеллирует к главным авторитетам в вопросе истины и зиждется на противоположном учении – учении евангелизма, – утверждающем, что «свободным делает» впервые как раз «истина» (в онтологическом смысле) или что все-таки требуется господство «наиболее сведущих»; так полагал еще Сократ в борьбе против афинской демократии. Абсолютно константные «вечные истины разума» Просвещения перед «либеральной» эпохой – всего лишь последние разжиженные остатки той субстанциальной «истины», которая была столь монолитна и содержательно богата в Средние века. Вера в нее была разбита релятивистским мышлением позитивистской науки и одновременно парламентарной демократией либеральной эры. У Канта наука, а стало быть и ее предмет, становится хотя и не произвольным, но свободным, определяемым «законами мыслительных функций» творением человеческого духа, – и остатки старой онтологии разума исчезают [310]. Давно выхолощенная неподвижная метафизика разума – метафизика абсолютного капитала истины – разрушается так же быстро, как и вера в «абсолютное» материальное естественное право [311], опираясь на которое старая демократия требовала все свои новые «свободы» и по большей части их добивалась. Ее место заняла вера в бесконечное обсуждение как метод установления права. Согласно общей вере этой ступени науки и парламентарной демократии (как политической формы), хотя законы природы и законы права и не являются больше материально-абсолютными, словно для тех и других сам «Бог» есть высший законодатель и гарант, – как в праве эпохи абсолютизма, – однако недвусмысленно предполагается, что их можно открыть в любой момент свободного обсуждения мнений (в этом смысле они существуют до познающего акта) благодаря смысловым законам логической дискуссии, отправляющейся от рационального убеждения. И лишь тогда, когда они «открыты» таким образом, их надлежит причислять к государственным законам, « формулировать » как естественные принципы! Аналогичным образом представляют себе «силы», осуществляющие «законы природы». И там, и тут исполнительное подчинено законодательному, сила и власть – «закону» [312]. Как однажды точно и остроумно подытожил эту эволюцию В. Вундт [313], сначала законы давал «господь Бог», потом – природа, а потом ответственность за них взял на себя исследователь, который их открывает, оттого-то они теперь и называются его именем!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу