Однако самое ужасное оружие против метафизики в руках у церкви – это запрет на уже одно лишь сомнение в относящихся к вере положениях и вещах. Этот принцип, который любое другое сомнение, кроме «методического», расценивает как «грех», – вкупе с отождествлением платоновско-аристотелевской системы, т. е. определенной позитивно-исторической метафизики, неотделимой от своеобразия всей греческой культуры, с так называемой «philosophia perennis» [114]или с «учением» «здравого человеческого рассудка» и даже «общезначимого» человеческого разума как такового – не только фактически подрывает все метафизическое развитие знания, не только допускает совершенно неверное, как с исторической, так и с содержательной точек зрения, понимание фактически свершившегося развития такого рода, конструируя бесконечно далекие идентичности (например, нечто среднее между богом Аристотеля, «перводвигателем», «мышлением мышления», noesis noeseos, и иудейско-христианской идеей Бога), но тем самым он догматизирует и превращает в окаменелость также определенную метафизику. Учение Аристотеля о боге как перводвигателе было бы бессмысленно отрывать от его логики, от его астрономической системы сфер, и точно так же – от основного духа греческой религии, которой абсолютно чужд иудейский Бог воли и Бог-творец. Логика Аристотеля [115], несмотря на заигрывание с формализацией, также неотделима от его метафизики «формы» и «вещества» и ее натурфилософского применения. А всю систему в целом невозможно освободить от того недифференцированного взаимопроникновения позитивной науки и метафизики, которую Новое время совершенно утратило уже как структурную форму знания; от хозяйства того времени, основанного на рабстве, которое позволяло маленькой созерцательной элите удивляться миром и скорее почитать его как царство осмысленных телеологически упорядоченных «форм», чем воздействовать на него и обрабатывать; невозможно освободить от принципиально биоморфного способа мышления общества, которое еще не открыло все сущностно-своеобразное и сущностно-автономное в мире мертвой природы, не знает систематического применения математики к исследованию природы и к технике и, с технической точки зрения, определено ремесленно изготовляемыми орудиями труда. Если эту историческую систему раздувают до так называемой « philosophia perennis », то она, естественно, лишается всего живого, наглядного, конкретного содержания. С необходимостью возникает так называемый « схоластический » [116]метод, сущность которого всегда – одновременно и историко-философская интерпретация какого-нибудь философского авторитета и систематическое постижение предмета как нечто единое , т. е. двойной источник заблуждения для исторической интерпретации и постижения предмета, которые должны идти своим путем совершенно раздельно . На самом деле здесь из страха перед новой метафизикой, которая могла бы быть опасна для теологии, искусственно консервируется вполне определенная, понятная лишь с исторической точки зрения ступень метафизического мышления, причем в эпоху, которой этот способ мышления стилистически совершенно чужд и в которую он – поскольку его вообще понимают – должен производить впечатление всего лишь анахронизма. Позитивизм же явно или тайно воспринял – в особенности при посредстве авторитета Конта – как раз эту идею схоластической философии о том, что метафизика исполненных силы вневременных форм и сущностей, т. е. платоновско-аристотелевская система, якобы, совпадает с « метафизикой ». Ведь эта система, как ясно понимал Конт, в действительности обусловлена общественным стилем мышления, абсолютно чуждым эпохе Нового времени, – и только таким образом можно понять, как вообще дело дошло до того, что метафизика была объявлена атавистическим явлением.
Тот, кто сегодня удивляется, глядя на возрастающую притягательную силу церквей, и прежде всего римско-католической, а также частей их философии (учения о естественном праве, социальной философии), должен точно соизмерить все те силы, которые сегодня, тайно или явно взаимодействуя, выступают в сговоре против всякого самостоятельного движения в формировании метафизической и свободной религиозно-спекулятивной мысли.
Как часто подчеркивал А. ф. Гарнак, мировоззренческая индифферентность масс – самая мощная опора всех наиболее старых, наиболее твердолобых консервативных сил, самая надежная хранительница всего отжившего. Сюда относится все неживое в церквях, «труха с виноградной лозы Христа», которое церкви склонны отторгать тем меньше, чем больше они ограничивают свою деятельность как раз направлением масс в вопросах социального благосостояния, научившись со времен Французской революции быть в согласии с демократией, а позднее – договариваться с правым крылом социализма. Позитивная наука , как мы видели, ничего не может противопоставить церкви, поскольку не может вступить с ней в нормальную конкуренцию в сфере вечных человеческих потребностей, которые религия пытается удовлетворить. Но хотя сциентистские, позитивистские течения мысли и всякие разновидности метафизического «агностицизма» сами по себе и против церкви, они в данном пункте помогают ей (пусть лишь тайно), так как и они хотят подавлять метафизику, исходя уже из своих собственных теоретико-познавательных и социологических заблуждений. Здесь действует принцип: «враги моего самого большого врага – мои друзья». С другой стороны, религиозный эрзац мессианистского марксизма , «общество будущего», с каждым днем все больше теряет свой заменяющий религию статус. Там, где он господствует, например, в русском большевизме, его политика в сфере культуры, как показывает большевистская цензура на книги, этот новый «Index librorum prohibitorum» (запрет на Библию, Коран, Талмуд и всех без исключения западноевропейских философов от Аристотеля до Фихте), – это всего лишь перевернутая культурная политика римской церкви. Точно также в заговоре против подлинной метафизики – и мистицизм современных кружков, сект, объединений. Но расширяющаяся демократия – когда-то одна из союзниц свободного исследования и философии против господства зависимого от церкви духа – постепенно превращается в самую большую опасность для духовной свободы [117]. Перед Европой, и, наверное, перед Северной Америкой маячит другой возможный тип демократии – иной, чем тот, значение которого мы восприняли в молодости как единство демократии и свободной науки, – а именно тот тип демократии, который в Афинах осудил Сократа и Анаксагора и который в современной Японии с самого начала жестко противостоял всякому восприятию западноевропейских методов науки и техники [118]. Союзница науки и философии, как уже теперь учат нас факты, – только пробивающаяся в борьбе, преимущественно либеральная демократия относительно «малых элит». Демократия, ставшая господствующей и в конце концов расширенная до демократии женщин и полудетей – это не друг, а скорее враг разума и науки. Это началось у нас в Германии с профессуры с церковным мировоззрением и данной словно в «наказание» социал-демократической профессуры, со всякого рода парламентского давления на слабые государственные авторитеты в вопросах академической кадровой политики. Но подождите немного – и процесс пойдет еще дальше! Новое релятивистское учение о мировоззрении – каким его ввели В. Дильтей, М. Вебер, К. Ясперс, а Г. Радбрух также и в философии права, есть теоретическое отображение этого восходящего до мировоззрения демократического парламентаризма, при котором говорят о смысле всевозможных мнений, ничего не утверждая; ведут переговоры, ни принимая решения; но от взаимного убеждения посредством аргументов, как то предполагал парламентаризм во времена своего расцвета, сознательно отказываются [119].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу