Добродетель остается самым дорогим пороком: пусть она им и остается!
Добродетели столь же опасны, сколь и пороки, поскольку мы допускаем, чтобы они властвовали над нами извне в качестве авторитета и закона, а не порождаем их, как надлежало бы, сначала из самих себя как наиболее личную форму самообороны, как нашу потребность, как условие именно нашего существования и роста, которое мы познаем и признаем независимо от того, растут ли другие вместе с нами при одинаковых или различных условиях. Это положение об опасности добродетели, взятой независимо от личности, объективной добродетели, справедливо также и относительно скромности: из-за нее погибает много выдающихся умов. Моральность скромности способствует крайне вредному размягчению таких душ, которые одни только имеют право быть при известных условиях твердыми.
Необходимо шаг за шагом суживать и ограничивать царство моральности: нужно извлечь на свет божий подлинные имена действующих в этом случае инстинктов и окружить их заслуженным почетом, после того как их столь долгое время прятали под лицемерной маской добродетели; ради стыда перед нашей «честностью», все настойчивее в нас говорящей, нужно отучиться от стыда, заставляющего нас отрекаться от наших естественных инстинктов и замалчивать их. Мерою силы должна служить большая или меньшая способность обходиться без добродетели. Мыслима такая высота, на которой понятие «добродетели» настолько бы изменило свое содержание, что звучало бы как virtu, как добродетель Возрождения, как свободная от моралина добродетель. А пока – как далеки мы еще от этого идеала! Сужение области морали – свидетельство ее совершенствования. Везде, где еще не могли мыслить каузально, мыслили морально.
В конце концов чего я достиг? Не станем скрывать от себя крайне странного результата: я сообщил добродетели новую привлекательность, она действует как нечто запрещенное. Против нее направлена наша утонченнейшая честность, она засолена в «cum grano salis» [194]угрызений научной совести; от нее отдает какой-то старомодностью и антиками, так что теперь она наконец привлекает рафинированных и возбуждает их любопытство, короче говоря, она действует как порок. Только теперь, когда мы узнали, что все есть только ложь и видимость, мы получили снова право на эту прекраснейшую из форм лжи – на ложь добродетели. Нет больше инстанции, которая была бы вправе запретить ее нам: только после того как мы вскрыли сущность добродетели как известной формы имморальности, она снова узаконена, она водворена на надлежащее место и уравнена в правах в соответствии с ее основным значением, она составляет часть коренной безнравственности всего существующего – как первостепенный продукт роскоши, как самая высокомерная, самая драгоценная и самая редкостная форма порока. Мы разгладили ее морщины и сорвали с нее духовное облачение, мы избавили ее от навязчивости толпы, освободили ее от бессмысленного оцепенения, пустого взгляда, высокой прически, иератической мускулатуры.
Повредил ли я этим добродетели?.. Так же мало, как анархисты – властителям: именно с тех пор, как в них стали стрелять, они снова прочно сидят на своем троне… Ибо так было всегда, и всегда будет так: нельзя какой-нибудь вещи принести большей пользы, как преследуя ее и травя ее всеми собаками… Это сделал я.
Начать с того, чтобы уничтожить слово «идеал»: критика желательностей.
Только очень немногие отдают себе отчет в том, что включает в себе точка зрения желательности, всякое «таково оно должно было быть, но оно не таково» или даже «так оно должно было бы быть» – осуждение общего хода вещей. Ибо в этом последнем нет ничего изолированного: самое малое является носителем целого, на твоей маленькой несправедливости возведено все здание будущего; всякая критика, которая касается самого малого, осуждает одновременно и все целое. Если мы, далее, допустим, что моральная норма, как полагал это даже Кант, никогда вполне не осуществляется и постоянно возвышалась над действительностью в виде некоторого рода потустороннего мира, который никогда с ней не смешивается, то мораль заключала бы в себе суждение о целом, которое позволяло бы, однако, спросить: откуда она берет право на это? Каким образом часть берет на себя смелость в данном случае играть роль судьи по отношению к целому? И если бы эти моральный суд и недовольство действительностью были, как это утверждали, неискоренимым инстинктом, то не являлся ли бы, может быть, тогда этот инстинкт одной из неискоренимых глупостей и в то же время нескромностей нашей species [195]? Но, утверждая это, мы совершаем именно то, что мы порицаем; точка зрения желательности, незаконной игры в суд составляет принадлежность хода вещей точно так же, как и всякая несправедливость и всякое несовершенство, – тут именно и проявляется наше представление о «совершенстве», не находящее себе удовлетворения. Всякое влечение, ищущее удовлетворения, является выражением недовольства данным положением вещей. А в самом деле? Не составлено ли мировое целое сплошь из недовольных частей, которые все движутся стремлением к желательному, не сводится ли «сам мировой ход вещей» именно к такому «прочь отсюда! прочь от действительности!»? Не есть ли «ход вещей» сама вечная неудовлетворенность? Может быть, желательность и есть сама движущая сила? Может быть, она – Deus?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу