Разговаривают по-дружески, не соблюдая этикета. Один капитан главного штаба, только что вернувшийся из Германии, где он в артиллерийском полку проходил установленный стаж, в нескольких словах передает свои впечатления о прусской армии:
— Превосходные офицеры. Отвратительные солдаты.
Мехмед-паша смотрит на меня:
— Господин полковник, это вас, может быть, удивляет? Ваши французские военные корреспонденты прожужжали вам уши рассказами о достоинствах германского солдата. Мы, османы, изучающие в Германии военное дело теоретически и проходящие там свой стаж, — мы совершенно иного мнения.
Старый Атик-Али качает головой: в его время турки изучали военное искусство не в Берлине, а в Париже. Он говорит:
— Капитан, вы слышали, что сказал паша; объясните полковнику, отчего вы так строго судите тамошних солдат.
Изет-бей соглашается с готовностью. Все офицеры турецкого главного штаба говорят по-французски, как если бы они только что вышли из Сен-Сира.
— Видите ли, полковник, немцы — это машины. Они великолепно повинуются, особенно тем приказам, которые подкрепляются пинками ногой. Но зато они только повиноваться и умеют. Никакой инициативы, никакой сообразительности; почти нет храбрости. Наши анатолийские крестьяне, которых Наср-Эддин-Хаджа находил похожими на буйволов, в сравнении с ними поражают находчивостью и ловкостью.
Я же переспрашиваю:
— Наср-Эддин-Хаджа?..
Все смеются. Атик-Али мне объясняет:
— Наср-Эддин-Хаджа — первый, после Карагеза, национальный турецкий философ.
— Полу-Эзоп, полу-Сократ, — прибавляет Мехмед-паша. — Иногда немножко напоминает Санчо. Его тысяча и одно приключение — настоящее сокровище турецкого остроумия. Хамди-бей, вы — хороший рассказчик; позабавьте полковника…
— Однажды на рассвете, — начинает Хамди-бей, — Наср-Эддин-Хаджа будит жену: «Жена, я пойду сегодня в лес запасти дров на зиму». — «Пойдешь, — говорит жена, — инш’алла (если будет угодно Богу)». — «Инш’алла? — возражает Наср-Эддин. — Почему инш’алла? Я пойду, потому что это угодно мне, а не кому-нибудь другому». — «Пусть так, — говорит благочестивая жена, — ты пойдешь, потому что угодно тебе, но еще и потому, что так угодно Богу: инш’алла!» — «Нет никакого инш’алла», — говорит Наср-Эддин-Хаджа. И чтобы лучше убедить свою жену, он ее бьет палкой. Потом отправляется в лес. По дороге он встречает вали, идущего на охоту: «Эй, Наср-Эддин, ступай загонять дичь!» — «Ваше превосходительство, я…» — «Ты возражаешь? Всыпьте ему инш’алла и потом тащите его!» Весь день, с рассвета до первой звезды, Наср-Эддин-Хаджа бегает по лесу, загоняет живую дичь и подбирает мертвую. И к ночи его отпускают без всякой награды. Он стучится у собственной двери с пустыми руками, с пустым желудком, весь избитый. «Да хранит нас Аллах! — кричит испуганная женщина. — Кто стучит в такой час?» И посрамленный Наср-Эддин-Хаджа отвечает: «Это я… Открой… инш’алла!».
Мы пьем чудесный кофе в чашках старинного серебра. Приносят не обыкновенные наргиле, но старинные чубуки из жасминного дерева, длиною в два локтя.
Курительная Атик-Али представляет собою ателье. Старый воин заполняет свои досуги тем, что с кропотливостью молодой девушки пишет акварели, «natur-morte» и пейзажи. На этажерках недурная коллекция турецкого и венецианского стекла оживляет своими радужными цветами несколько монотонные произведения Атик-Али.
Гости молча курят чубуки. Под кровом этого дома не говорят ни о политике, ни о женщинах, и никто не осуждает ближнего.
Готовый последовать примеру Мехмед-паши, который уже прощается с хозяином, я бросаю взгляд на одну акварель: три гигантских дуба, которые вызывают во мне смутное воспоминание…
— Узнаете? — говорит Атик-Али, улыбаясь. — Это французские деревья. Я написал их очень давно, в лесу Фонтенбло. Когда-то мы обучались в вашей армии…
Он вынимает из-под стекла маленький хрустальный турецкий стакан в матовых полосках.
— Полковник, примите это на память от старика, которому вы оказали сегодня большую честь. Это стакан для истмийского вина… Истмийское вино — единственное, которое нам разрешил пить пророк. А когда вы вернетесь в вашу Францию, поклонитесь от меня этим красавцам-дубам в Фонтенбло.
— …Итак, господин де Севинье, довольно было поесть пилав и кебаб у старого ферика с седой бородой, рисующего акварели и собирающего коллекции потрескавшегося стекла, чтобы влюбиться в турок и Турцию?
Читать дальше