Когда все приготовления были окончены, я немного прошелся в ней по лагуне и затем решил вывести ее в открытое море. Но тут я сделал страшное открытие, которое почти лишило меня рассудка: она не могла пройти между рифами, окружавшими лагуну; в отчаянии я бил себя кулаками по голове. Когда первый острый порыв отчаяния прошел, я успокоился, и тут во мне зародилась надежда, что, быть может, во время высокого прилива можно будет провести ее над скалами. Я ждал, ждал, но увы! – опять разочарование. Девять месяцев непрерывного тяжелого труда, почти безумные надежды, – все это погибло: я не мог вывести лодку в открытое море через скалы, и так же невозможно было мне втащить ее обратно из лагуны на крутой берег и протащить затем через весь остров на противоположный берег, против которого рифы оставляли значительно широкий проход, через который лодка могла бы пройти. Таким образом, моя дорогая лодка осталась лежать в лагуне как совершенно бесполезная вещь, и вид ее наполнял мое сердце страшной болью и отчаянием. Но скоро в этой же самой лагуне я нашел для себя приятное развлечение. Примирившись, до некоторой степени, со своей неудачей, я начал кататься в лодке по лагуне. Кроме того, здесь же я часто играл роль Нептуна самым странным образом: часто я отправлялся вброд к тому месту, где водились черепахи, подстерегал какую-нибудь особенно большую, фунтов в 600 весом, и спокойно усаживался верхом на ее спине. Испуганное животное старалось, понятно, уплыть, держась, обыкновенно, на один фут ниже поверхности воды. Если она погружалась глубже, я подвигался на ее спине дальше назад, и она тотчас поднималась. Управлял я своим странным конем следующим образом: когда я хотел повернуть налево, то закрывал своей ногой правый ее глаз и, наоборот, если мне хотелось повернуть направо, закрывал ей левый глаз. Когда я одновременно закрывал ей ногами оба глаза, она останавливалась так быстро, что я чуть не падал…
Прежде чем наступило дождливое время года, я покрыл соломой крышу своей хижины, как это уже было сказано, и сделал таким образом свое жилище настолько удобным, насколько это было возможно. Это была крайне необходимая предосторожность, потому что дождь шел по нескольку дней сряду непрерывно. Но я не сидел во время дождя взаперти, а гулял по-прежнему, так как не был стеснен никакой одеждой; мне даже нравились эти дождевые ванны.
Я постоянно изобретал разные средства сделать свою жизнь возможно более сносной и устроил себе качели; они много помогали мне убивать время. Занимался я также и прыганием с двумя длинными палками. Однажды я поймал молодого пеликана и приучил его сопровождать меня в прогулках и помогать мне ловить рыбу. Он же служил мне и в смысле ловушки при ловле птиц: сам я прятался в траву, а он прогуливался в нескольких ярдах от меня и привлекал к себе своих товарищей. Скоро вокруг него собиралась целая стая; тогда я выходил и убивал их палкой или ловил арканом.
Но все-таки, если бы не собака, – мой Бруно, почти не уступавший в уме человеку, – то я, кажется, умер бы. Я с ним разговаривал совершенно как с равным; мы были решительно неразлучны. Я читал ему длинные проповеди на разные тексты Евангелия, рассказывал подробности о своем раннем детстве и школьной жизни в Монтре; передал ему все свои приключения со дня роковой встречи с бедным Петером Янсеном в Сингапуре; пел небольшие песенки, из которых некоторые ему очень нравились, а других он терпеть не мог; если песня ему нравилась, он начинал жалобно выть. Я убежден, что эти постоянные, громкие разговоры с собакой спасли мой рассудок. Бруно был всегда в таком прекрасном настроении, что мне и в голову не приходило опасаться чего-нибудь с его стороны. Его спокойная и преданная дружба была одним из величайших благ, какие я знал в течение долгих и тяжелых лет. Когда я разговаривал с ним, он садился у моих ног и так умно смотрел на меня, что мне казалось, будто он понимал каждое мое слово.
Когда мною овладела религиозная мания, я говорил с ним о всевозможных богословских вопросах, и это приносило облегчение, хотя, конечно, он ни разу не помог мне разобрать те запутанные вопросы, которые мучили меня в то время. Особенно нравилось ему, когда я говорил ему, что люблю его всею душою, что он для меня значит больше, чем знаменитые сен-бернарские собаки для путников, застигнутых ночью в снежных горах…
Я очень мало понимал в искусстве делать музыкальные инструменты; но часто мне страшно хотелось услышать хоть какой-нибудь шум, который мог бы заглушить доводящий меня до сумасшествия рев вечного морского прибоя; поэтому я придумал наконец сделать барабан из маленького бочонка, на открытый край которого туго натянул шкуру акулы. Я бил по нему двумя палочками в такт своему пению; и когда к этому присоединялась еще и собака, то рыча от неудовольствия, то визжа от радости, то эффект получался, если не музыкальный, то, во всяком случае, живописный. Я готов был сделать все, чтобы только заглушить этот несмолкаемый шум прибоя, от однообразного и заунывного звука которого не мог никуда уйти ни на минуту ни днем, ни ночью!
Читать дальше