— Так, так, — ворчал он, кривя губы, — значит, уже думал, и не раз, что история с виселицей чистейшая провокация!.. Только доказательств не было?.. Ну и ловок ты, оказывается!
Сегодняшнее поведение Чалышева бесило. Возможно, потому, что все было против Ходжамьярова. Все, и ни крупицы в его пользу.
Между тем Крейз знал Ходжамьярова не первый день. Да и чутье подсказывало, что Ходжамьяров не предатель.
— Не бывает никогда, чтобы все против, — рассуждал Крейз. — Вернее, бывает, когда факты специально подтасовывают. «Ну, а если они на самом деле подобраны?..»
Эта мысль не показалась столь уж неожиданной. Тогда кем? С какой целью? И почему Чалышев (это было явно заметно) топил Ходжамьярова, будто тот мешал ему в чем-то. Но в чем? Не ревность ли здесь играет роль? Не из-за Айслу ли между ними пробежала черная кошка?
Крейз поколачивал слегка кончиками полусогнутых пальцев по столу и думал, что даже в этом случае Чалышев показал себя с новой, неизвестной до этого стороны, раскрыл мелкую свою душу. Надо же заявить: «Буду просить трибунал, чтобы лично мне разрешили расстрелять предателя». Не рано ли?
И все же во многом надо было еще разобраться. После того как Думский, побывав на скотном дворе, доложил, что там «ничьим духом не пахло», Крейз не сомневался: ночевка Токсамбая была приманкой. Она потребовалась, чтобы отвлечь милиционеров и освободить однопалого с его друзьями.
Но кто первым пустил слух о Токсамбае… Махмут не отрицает, что это сделал он. Предположим, его спровоцировали, обманули. Кто обманул? А если Чалышев… Тогда зачем ему потребовалось бежать к Думскому и сообщать о сборище на скотном дворе… Ведь Савва мог быстренько собрать сотрудников чека и провести облаву сам. В этом случае возле арестованных не остался бы только один… И опять все говорило не в пользу Ходжамьярова. Но в то, что он предатель, Крейз как раз и не верил, не мог поверить. И если бы его спросить, откуда такая убежденность, чем она подкрепляется, он не смог бы ответить на этот вопрос.
Разве могут являться стоящими аргументами то, как вел себя на допросе Махмут, его неподдельное возмущение выдвинутыми обвинениями, тем, каково было выражение его глаз, лица, отношение к Чалышеву, хотя тот явно топил его.
«Я попрошу у трибунала разрешения лично расстрелять предателя… Я вырываю из сердца жалость…».
— Тьфу, — с остервенением сплюнул Крейз. Тон, каким было все это сказано, неискренность его не выходили из головы. И уже в который раз прослеживает мысленно председатель ЧК все поведение и всю работу начальника милиции за то время, что знает его, сталкивается с ним. И ничего, что заставило бы насторожиться, не находит. «А то что он из бывших?.. А если Ходжамьяров…»
Крейз порывисто встал и вышел из кабинета. В приемкой, увидев его, вскочил и вытянулся по швам задремавший было за столом Байгали.
— Всего хорошего, товарищ начальник. Уходите?
— Ухожу. Но прежде вызови ко мне Шиназу.
Косов побежал выполнять распоряжение.
А немного погодя в приемной уже стоял с заспанным лицом начальник тюрьмы Шиназа Нургожаев и тревожно спрашивал:
— Сам звал? Не знаешь зачем?
— Они скажет. Заходи.
— А он у вас когда спит?
— Заходи, заходи. Ждет же.
Шиназа бочком протолкнулся в кабинет.
— Садись, Шиназа, — указал ему на стул Крейз.
— Спасибо, начальник. Ноги грязные, стоять буду.
— Садись. У тебя в какой камере Ходжамьяров сидит?
— Уй, крепкая камера, не убежит, не бойся. Пятая камера, знаешь?
— Знаю. Вот что, Шиназа. Это опасный человек. Дружки могут попытаться освободить его. А в крайнем случае и отравить, чтобы других не выдал. Понял?
— Понял, начальник. Шиназа не первый день тюрьмой командует.
— Хорошо. Поэтому никаких передач ни Ходжамьярову, ни от него. Только когда я разрешу.
— Понял, начальник. Не будет передач.
Поговорив еще немного с Шиназой, Крейз отпустил его. Сам он ушел из ЧК, когда в окно заглянул рассвет. Был в это утро рассвет веселым и слепящим. Такими утрами обычно и обливаются обильными росами, словно слезами, степные травы, сверкая при восходах солнца удивительно сочной яркостью.
Еще с того вечера, когда увидела впервые возле дувала сына рядом с приемной дочерью Токсамбая, старая Магрипа не могла побороть возникшую в душе тревогу. Материнское сердце подсказывало: быть беде, быть беде. А сердце умеет иногда смотреть далеко вперед.
Не ждала ничего хорошего Магрипа для своей семьи от Токсамбая и от его родичей. Она была твердо убеждена в этом. И поэтому не понимала Ходжамьяра: как он мог спокойно вспоминать о годах, когда батрачил на бая, и даже посмеиваться при этом. Потому, видно, — думала Магрипа, — что не он рожал тех четверых сыновей, которые раньше Махмута появлялись на свет и умирали, прожив всего по году или два в дырявой заплатанной юрте. Другой они с Ходжамьяром заработать не могли, как ни старались. Сыновья умирали, а она считала, виноваты в этом холодные зимние ветры, морозы да всемогущий аллах. Только позже, когда вырос Махмут, стал таким, как сейчас, когда он подружился с большевиками, привел их в степь, — в чем Магрипа тоже была твердо убеждена, — и стал рассказывать о совсем другой жизни, когда эта жизнь, наконец, пришла, только тогда Магрипа поняла, кто был виновником гибели ее сыновей. Токсамбай и такие, как он, были виноваты в их гибели. А разве может сердце матери, сколько бы лет ни прошло, согласиться со смертью детей, смириться, перестать ненавидеть тех, кто их погубил? Поэтому другую девушку, не из юрты Токсамбая, хотела Магрипа видеть женой Махмута. Это Ходжамьяру все равно, кого приведет в дом сын. Таким уж родился Ходжамьяр. Из него, как из теста, можно лепить, что захочешь. Сказала ему как-то: возьми плетку, постегай Махмута, запрети за токсамбаевской девкой бегать, — так он в ответ сказал: — Сын, воспитанный отцом, будет делать стрелы, а воспитанный матерью — кроить халаты. Махмута я воспитал. Он сильный. У плетки же два конца. — Совсем, видно, выжил на старости из ума Ходжамьяр, забывать стал, что хороший жеребенок идет за хорошей лошадью, а за жеребенком идет только плохая лошадь.
Читать дальше