Словом, жила в Белоярове дивчина…
— Двадцать три… — в раздумье повторил Ласточкин. — Школу какую-нибудь кончал? Ну, кроме той, где учителем сабля и наган?
— Была у нас… — ответил Сурмач и застеснялся, а застеснявшись, рассердился: — Поп с дьячком вколачивали грамоту.
Он вспомнил, как долдонили тринадцать шахтарчуков-сыновей горнорабочих: «аз», «буки», «веди»… Прописать «ижицу» — это не букву вывести тупым карандашом в тетрадке в клеточку, а высечь нерадивого привселюдно розгами, спустив холщевые штаны до колен. У батюшки с дьячком — лихим мастером по части «ивовых поучений», вымоченных специально в горячей соленой воде, — всего две книжки: «Часослов» и «Божий закон». Аверьяну больше нравилось читать по «Божьему закону»: буквы покрупнее, и картинки есть такие смешные, — летит херувим в длинной до пят рубахе и белыми крыльями, словно бабочка-капустница, машет. А над кудрявой головой колечко — нимб.
Не с той ли поры всех образованных Аверьян заранее относил в разряд «контры» и только для учителей и врачей делал скидку, да и то не для всех.
Начальник окротдела вновь вздохнул. Четче обозначились на худощавом лице глубокие, редкие оспинки-ямочки.
— Не получится из тебя финансовый министр, — сделал он неожиданное заключение.
Аверьян обиделся: «Ну и загнул начальник окротдела: его, чекиста-орденоносца — в финансовые министры! А еще старый большевик, балтийский моряк!»
Финансы — это капитал. А при капитале капиталист — отъявленный буржуй, словом, — недобитая контра!
— Мне это без надобности!
Иван Спиридонович несогласно покачал головой.
— Кто-то должен вести счет рабоче-крестьянским рублям, иначе мы свое государство, как тот помещичий сынок, получивший наследство и дорвавшийся до столичного ресторана, вмиг по ветру пустим. А ну-ка, напиши мне миллиард словами и цифрами, — он пододвинул Аверьяну папку, поверх которой лежал листок бумаги. Протянул карандаш.
— На!
— Миллиард? Это десять миллионов?
— Да нет — и в сто не уберешь. И вот держат валютчики и спекулянты в сундуках и погребах два миллиарда рублей золотом. Сколько заводов и фабрик можно поднять из развалин на эти денежки, сколько голодных накормить!
Сурмач почувствовал, что его грудь наполняется неутолимой жаждой действия. Вот с таким чувством он давал лошади повод, устремляясь в атаку. Шашка еще в ножнах, до противника — еще далеченько. Но Аверьян мыслями уже весь там, где клубится под копытами вражеских коней густая, въедливая пыль, застилая четкую видимость, оповещая в то же время округу о грядущем… Кавалерийская атака начинается не с того момента, когда выхватываешь шашку из ножен, а тогда, когда ты понял, что встречный бой неизбежен, и весь внутренне подобрался, приготовил себя и коня к яростному рывку. «Вернуть! Вернуть стране украденное!» Сел на место Иван Спиридонович. Вздохнул.
— Жить будешь у наших, в доме купца Рыбинского. Они там поселились коммуной. И тебе койку поставят…
Сурмач собрался уже уходить, когда в кабинет начальника окротдела вошел дежурный — неказистый паренек, сверстник Аверьяна. Длиннополое черное пальто делало его еще более худым и несуразным. Встревоженный. Глаза настороженно изучают постороннего.
«С недоброй вестью», — понял Аверьян.
Дежурный кашлянул в кулак, намекая начальнику окротдела, что хотел бы переговорить с ним с глазу на глаз.
Ласточкин махнул рукой:
— Наш новый сотрудник. Будет в экономгруппе.
Дежурный еще раз с ног до головы оглядел Сурмача и доложил:
— На границе ранен Ярош.
— Тяжело? — сразу посуровел Ласточкин, встопорщились косматые брови.
— В больницу отвезли в бессознательном состоянии.
— Эко его угораздило… — подосадовал Иван Спиридонович и в то же время посочувствовал чекисту.
— Прорывались через границу контрабандисты, — пояснил дежурный, — их засекли. Они начали отстреливаться. Убили двоих бойцов и ранили Яроша.
— А что с контрабандистами?
— Один убит, остальные прорвались в наш тыл.
— Что еще? — допрашивал нетерпеливо Ласточкин.
— Иных подробностей не знаю, — ответил дежурный, невольно чувствуя себя виноватым, понимая, что начальнику окротдела сейчас необходимо знать как можно больше о случившемся.
«Ранен… На границе», — подумал с невольным сочувствием Сурмач о Яроше. И сразу в нем вспыхнуло ощущение, казалось бы, ничем не оправданной неловкости перед этим неведомым ему человеком. Впрочем, чувство невольной вины возникало в Аверьяне всегда при виде раненого или убитого. Это чувство ответственности здорового и живого перед теми, кто в трудном бою взял на себя важное и опасное. Такой долг живые не в состоянии возвратить, даже если будут до ста лет каждый день ходить в решающую, победную атаку. «Его — нет, а ты — есть!» Это — не упрек мертвых живым, это ответственность, которую они, уходя, оставляют нам, ответственность за дело, во имя которого отдана жизнь. У нее нет а не может быть повторения. А они… ради тебя, ради общего дела…
Читать дальше