Пятак луны оказался слишком велик для прорези небес, что был спрятан за облаками. Проскочив чуть больше, чем на треть, он застрял. Вмятины и царапины на боку указывали, сколь сил и стараний приложено к тому, чтобы завершить начатое. Но, ни мыльная пена облака, ни упрямство ветра не помогли протиснуться. Луна чувствовала себя стеснённой и опасалась за репутацию, которой могло сильно навредить нелепое или двусмысленное положение.
Её призванием было служить источником страданий скептиков и образом влюблённых поэтов, теперь же она могла стать причиной насмешек.
Летучая мышь, в полёте скрадывая дряблость крыл, уже дважды за вечер пыталась высказаться по её поводу. К счастью, не все прислушиваются к бормотанию рукокрылых, но в любом случае, это был дурной знак.
Одуванчики, стиснув зубы, малодушно поспешили сделать вид, что незнакомы, хотя именно они приветствовали луну поутру первыми. Конечно, были и те, кто, невзирая на пересуды, не скрывал своего расположения и, как прежде, доверчиво, глядя снизу вверх, сопереживал. Алиссум, гесперис, душистый табак, матиола, мирабилис, – каждый из них по-своему проявлял своё участие. Да только энотера 1 1 ослинник, онагра, примула вечерняя и ночная свеча
, обладая множеством прозвищ, но не имея второй души про запас, из сострадания выставляла крошечную свечу в каждом цветке в самый тёмный час ночи. Лепестки канделя 2 2 подсвечник
неизбежно обгорали к утру, и каждый вечер приходилось зажигать новые. Выходило так, что сроку жизни им было всего – до зари, но ради того, чтобы хотя издали утолить несчастье близкого друга, было не жаль ничего. Даже самоё себя.
Так и повелось. Стоило луне загрустить, как энотера, развлекая её, зажигала множество маленьких огней. А повод для печали всегда отыщется, и не только у луны.
С весны и до осени любовалась она на нежным мерцанием белых лимонно-жёлтых, розовых и голубых цветов, а по всю зиму скучала об нём. Даже с высоты своей мнимой отстранённости от земных дел, луна понимала – как это непросто, тратить свою жизнь для счастия других, на которое не суждено поглядеть иногда, даже одним глазком.
На каблуках поваленного дуба, мимо прошмыгнула белка, хочет казаться выше, кокетка. Пригнув голову, косуля притворно всхлипнула и стоит, ждёт чего-то. Шуршит слепой дождь соцветий клёна, пеплом роняя себя наземь, легко, не ранясь. Скрипит палуба по ходу дня, свисают снасти паутины. Чуть зазевался…
Губы утра покрылись молочной пенкой цветущих яблонь, черёмухи, диких груш и вишен. Плотные гардины зелени скрывают от сторонних взглядов наивные утехи весны. Лишь отголоски безыскусных приливов нежности, капелью прозрачных звуков о хрустальный сосуд любви, дают понять, что неспроста сия мера нерасторопности плотного этого шитья. Ибо даже то немногое, которое переливается через край его малахитового кубка, столь изобильно, что кружит голову и заставляет забыть обо всём, невольно принуждая сделать шаг, куда не след…
И птичий шум, что казалось должен устыдиться, стать тише, срывается в крик, да так, что чудится, будто безудержный возмущённый гвалт сжимает объятия, окружая теснее со всех сторон:
– Кто же, кто же тут? – возмущается синица.
– Не вы, не вы, не вы… – успокаивает щегол.
– Вы… вы… вы… – убеждает поползень.
– Это я! Это я! – сомневается перепел.
– Вста-ань! Уй-ди-и! – почти ласково, по-отечески просит ястреб с неба, и бежишь, не глядя ни на кого, устыдившись порыва, прочь.
– Ха-ха-ха-ха! – насмехается дрозд вослед, и только ласточки, что поджидают у входа, утешают дружно, кружась над головой:
– Плюнь!.. Плюнь!.. Плюнь!..
Меж скамьёй и нагромождением камней, давно утерявших память – слоится, сияя алмазными гранями, кристалл паутины. Вот и всё, чем дано любоваться без утайки, не страшась изгнания и обидного смеха вдогонку.
– Кто же, кто ты тут? – вопрошает синица.
– Никто, никто, никто… – отвечает ей щегол…
– Дед, отломи мне половину яблока!
– А вторую куда?
Мы сидим с ним на дровах у сарая и слушаем птичий свист. Тот, как метроном, – отмеряет мелкими глотками ритм утренней жизни, отсыпая его всем поровну, рыхлыми зыбкими горстями, и вряд ли озабочен,– что там будет с нею дальше, на что пойдёт, растратится, к чему проведут все эти меры, – к рваному размеру сбивчивого дыхания неискренности или ровному, прощающему всё, робкому вздоху любви.
Читать дальше