I
«Уилли-Уо» стоял в проливе за внешним рифом; тихо рокотал ленивый прибой, а узкая защищенная полоса воды, шириной не более ста ярдов, считая от рифа до белого берега, усыпанного коралловым песком, была гладкой как зеркало.
«Уилли-Уо» стоял на самом мелком месте узкого пролива. Его якорная цепь растянулась футов на сто в длину и была видна сверху донизу над кораллами дна.
Точно исполинская змея вилась она в воде океана, оканчиваясь бесполезным якорем. Крупная треска, темная и пятнистая, осторожно проплывала между кораллами. Другие рыбы причудливых форм и окраски были дерзко равнодушны даже тогда, когда громадная акула лениво скользила мимо них и загоняла треску в ее любимые расщелины.
На носовой палубе двенадцать чернокожих неуклюже скребли перила из тикового дерева. Они возились с неловкостью обезьян. Они и вправду походили на обезьян крупной доисторической породы. Жалобно, по-обезьяньи моргали их глаза; лица их были даже более асимметричны, чем у четвероруких, и их голые тела, лишенные шерсти, казались более нагими, чем тела обезьян. Зато разукрашены они были, как никогда не снилось обезьянам. В их ушах виднелись короткие глиняные трубки, черепаховые кольца, деревянные палочки, заржавленные гвозди и пустые патроны от винтовок. Самые маленькие отверстия в ушах соответствовали калибру винчестерской винтовки; самые большие имели до дюйма в диаметре. В ином ухе было от трех до шести отверстий. Иглы и шпильки из полированной кости или окаменелых ракушек пронзали их носы. У одного на груди висела белая дверная ручка, у другого — осколок фарфоровой чашки, у третьего — колесико от будильника. Они забавно щебетали пискливыми голосами, а вся их суета едва ли равнялась работе одного белого человека.
На корме под тентом сидели двое белых. Они были одеты в шестипенсовые фуфайки, опоясанные шерстяными поясами. У каждого за поясом был револьвер и кисет с табаком. Пот выступил на их коже тысячами мелких капелек. Капельки сливались кое-где в маленькие ручейки и, падая на раскаленную палубу, моментально испарялись. Худощавый человек с черными глазами смахнул мокрыми пальцами со лба едкие струйки пота и отряхнул пальцы с ленивым ругательством. Устало и безнадежно смотрел он на море через внешний риф и на вершины пальм, росших на берегу.
— Восемь часов, а настоящее адское пекло начнется в полдень, — жаловался он. — Хоть бы какой-нибудь ветерок! Неужели мы никогда не выберемся отсюда?
Другой человек, стройный немец, лет двадцати пяти, с широким лбом ученого и выдающимся подбородком дегенерата, не побеспокоил себя ответом. Он сыпал порошок хинина в папиросную бумагу. Завернув гран пятьдесят в плотный комочек, он сунул лекарство в рот и проглотил, не запивая водой. Четверть часа продолжалось молчание.
— Если бы достать немножко виски! — проговорил первый.
Прошло еще около четверти часа, и немец ни с того ни с сего сказал:
— Меня грызет лихорадка. Я брошу вас, Гриффитс, как только мы придем в Сидней. Довольно мне тропиков! Нужно было мне побольше разузнать о них, когда я подписывал с вами контракт.
— Неважный вы штурман, — возразил Гриффитс, слишком распаренный зноем, чтобы говорить более резко. — Когда на Гувутском берегу узнали, что я беру вас, все подняли меня на смех. «Что? Вы берете Якобсена? — говорили они. — Вы от него не спрячете не только ни одной бутылки джина, но даже и серной кислоты… сейчас же унюхает». И вы, разумеется, прекрасно оправдали вашу репутацию: вот уже две недели, как у меня во рту не было ни капли, — все запасы иссякли.
— Если бы вас так же трепала лихорадка, как меня, вы бы поняли, — простонал помощник.
— Я не корю вас, — отвечал Гриффитс, — я только говорю: послал бы Бог выпить малость или ветерок бы, что ли, подул. Чувствую, завтра начнет меня озноб трясти.
Помощник предложил ему хины. Скатав пилюлю в пятьдесят гран, Гриффитс сунул ее в рот и проглотил, ничем не запивая.
— Господи, Господи! — стонал он. — Как я мечтаю о такой стране, где не знают хины. Проклятое изделие ада! На своем веку я проглотил ее целые тонны.
Опять он уставился в море, надеясь заметить хоть какие-нибудь признаки ветерка. Обычных пассатных облаков не было, и солнце, поднимаясь все выше, превращало небо в пламенеющую медь. Зной не только ощущался, но его можно было видеть, и напрасно вглядывался Гриффитс в береговую линию, ища облегчения. Белый раскаленный берег резал глаза острой болью.
Читать дальше