О Руская земле! уже за шеломянем еси!
Я поднял глаза, взглянул на небо, оно потемнело, как перед дождем, да и лес как будто потемнел, на березах четче обозначились черные пятна, а просеянное сквозь листву солнце затенялось зарослями бересклета, кустами веревочно вьющейся бузины.
Мне думалось: все мы сразу же, согласно только что прочитанному приказу, вернемся на свои позиции, но из блиндажа выскочил старший лейтенант (не знаю, кто он был по должности) и сказал, что командиры взводов задерживаются и передаются в его распоряжение. Таким образом нам, взводным командирам, представлялась возможность быть свидетелями исполнения одного из пунктов продиктованного угрожающе сложившейся обстановкой неотвратимого приказа.
Я запомнил фамилию того, кто проявил трусость, запомнил звание — лейтенант Гривцов. Лейтенант Гривцов, так же, как и я, был командиром взвода, только не противотанкового, а пехотного. Лейтенант Гривцов без приказа оставил занимаемые позиции в районе села Подклетного. В результате подставил под удар превосходящих сил противника своих же товарищей.
Все это я услышал из уст человека, зашлеенного блистающими ремнями, обутого в хромовые, до зеркального блеска начищенные сапоги. Жалко, нет лейтенанта Шульгина, он бы позавидовал этим сапогам, их расплывшемуся во все голенища блеску.
— Принимая во внимание исключительную важность создавшегося момента и руководствуясь приказом народного комиссара обороны, лишить звания лейтенанта командира стрелкового взвода…
— В штрафной направят, — успел проговорить стоящий возле меня белозубо-ощерившийся лейтенант Захаров.
— …и приговорить к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор обжалованию не подлежит.
Лейтенант Гривцов, так же, как и я, вступил в свое двадцатое лето, но через несколько минут пущенная в затылок пуля навсегда охолодит его двадцатый июль. Напишут отцу и матери, что их сын погиб как жалкий трус. И нет, никогда не будет никакого оправдания. Жестоки железные параграфы трибунала и все-таки они дают право на последнее слово. Приговоренный к высшей мере наказания не произнес это слово, но вынашивал его несколько дней, оно складывалось под давлением тяжелой обиды на самого себя, на то, что он не погиб от немецкой пули…
Братцы! Выслушайте меня…
Нет страшнее, нет позорнее обвинения, чем то, которое мне предъявлено. Обвинение предъявлено от имени Родины, которой я дал торжественную клятву быть достойным ее сыном. Значит, я клятвоотступник, я потерял самого себя, свой человеческий облик. Было бы дерзко с моей стороны просить прощения, к тому же Родина не учила меня унижаться, и все же я воспользуюсь правом последнего слова, это право завоевано мной хотя бы тем, что я лицом к лицу встречался с заклятым врагом моей Родины. Я виноват, что отступил, но я не виноват, что враг оказался сильнее меня.
Повторяю, я не намерен просить прощения, я не рассчитываю ни на какое снисхождение, одно тревожит меня — я упаду от пули, отлитой, может быть, рукой моей первой и последней любви, — девочка, к которой я был неравнодушен, как и многие наши вчерашние школьницы, работает на одном из наших оборонных заводов. Возможно, она поверит в то, что я оказался трусом, паникером… Но есть на свете человек, который никогда не сможет поверить, что я стал клятвоотступником…
Бедная моя мать, может, услышит она мое последнее дыхание, не поверит она, что я — ее единственный сын — потерял себя.
Ради утешения наших матерей я попытаюсь восстановить действительную картину так жестоко проигранного боя.
Что значит стрелковый взвод, да и то неполного состава, всего-навсего восемнадцать штыков? Ничего не значит. И этому-то взводу было приказано занять оборону на западном склоне высоты, непосредственно прилегающей к переднему краю противника. Ставилась вполне ясная и четкая задача: удержать означенную высоту до подхода более мощных подразделений. Взводу придавался станковый пулемет, но без прислуги. Спешно был сформирован пулеметный расчет, я стал его первым номером. Попутно должен сказать: я кончил авиационное училище и пехотинцем стал действительно в силу неудачно сложившихся обстоятельств. А может, по другой, неведомой мне причине: рожденный ползать — летать не может…
Я пополз к своей, бугрящейся вывернутым нутром, лишенной какой-либо жизни, давно убитой высоте. Не думаю, что немцы заметили меня и предводимый мною взвод — они били по пристрелянным рубежам, а пристреляли они каждый бугорок, каждую травинку. Я довольно сносно научился различать по полету калибр мин и снарядов, и на этот раз немцы почему-то не скупились на снаряды и мины крупного калибра. Свежие, чуть не в метр глубиной воронки, естественно, в какой-то мере облегчали нашу участь, но слишком велик был соблазн их спасительной глубины, поэтому мы прятали свои головы в мелких, как от дождинок, выбоинах.
Читать дальше