Проснулся я и отбежал от станка. Смотрю на него, а он мне и вправду живым кажется. И смеется надо мной, будто бы резцом победитовым, как слон хоботом, покачивает. Пот меня холодный прошиб. А когда опомнился, достал масленку из железного ящика, полез шестеренки смазывать. Они и вправду сухие, холодные, и будто бы уж ржавчиной стали покрываться. Вот ведь чертовщина какая!
Тут свет, слабо лившийся из запыленных окон цеха, потух. И единственный фонарь, освещавший главную дорогу между цехами, тоже погас. Костер догорал, и лица склонившихся над ним людей становились кирпичными и оттого принимали суровое и даже грозное выражение. Впечатление усиливалось тем, что никто ничего не говорил и не двигался. Чудилось, что тут и не живые люди, а скульптурная группа рабочих, устремивших на огонь пылающие гневом и смертельной обидой глаза.
Тут из–за чьей–то спины выдвинулось худое морщинистое лицо и раздался скрипучий голос:
— Ты это во сне видел, а я надысь при белом дне хожу эдак среди недоделанных ракет и вдруг слышу, как на плечо мне чья–то рука опустилась и сзади голосок этакий женский музыкальный зазвенел: «Ты, Трофимыч, чевой–то бросил нас тут?.. У нас ведь и начинка есть, и с электроникой все в порядке, вот только запалов недостает. Принеси нам запалы и вкрути в боковое гнездо, — мы тогда в Америку полетим и шарахнем по Белому дому. Пусть узнают они силу русского кулака». Повернул я голову, а рядом со мной ракета мелкими шажками семенит, — ну, та, которую американцы пуще огня боятся, «Гогой — Магогой» ее называют. Под водой она взрывается и способна города большие затоплять. И не как–нибудь там во сне ее вижу, или в полудреме какой, а наяву; и идет со мной, и говорит, — ну, чисто живая.
Кто–то выдохнул:
— Ну, уж. Врешь ты все, Трофимыч! Здоров трепаться!
— Не в моих правилах голову людям дурить. Да и годов–то мне… скоро семьдесят наберется. Я эти ракеты тридцать лет на руках нянчил. И для них вроде отца родного. В шестидесятых годах у их колыбели стоял. А эта уж, матушка, особую силу в своем чреве таит. Горы воды со дна морского поднимет и на берег обрушит.
— И дальше что? — прозвенел молодой голос. — Идет она с тобой, слова всякие говорит. А дальше–то что?
— Другие ракеты ко мне подошли, и тоже рядом встали. И спрашивают меня:
— Когда нам старт дадут? Изнылись мы, руки чешутся.
— Да куда ж вы лететь хотите?
— Как куда? Америка нам поперек горла встала. Россию–то она счастья лишила. И нас тут на складе погребла.
— Да нет, девочки… — Я их всегда девочками называл. — Нет, говорю, демократы нам в кашу песку сыпанули. Мы их кормили–холили, на свои рабочие денежки в институтах учили, а они вишь чего захотели: заводами владеть, да чтобы народ русский спину на них гнул. А нынче и этого им мало; они еще и землю русскую хотят скупить. И скупят. В Думе–то сейчас у них большинство сгрудилось, словно тараканы кусачие в креслах сидят. Ну, и решат, значит, землю русскую на распыл пустить. А как землю скупят, так уж и будет нам: тут не ступи, туда не пойди и сеять ничего не моги. Мор на русских людей пойдет. Такого вроде бы и во времена татарской орды не было.
Говорю я это так им, а они возле меня все теснее круг смыкают. Смотрят во все глаза и дышат глубоко, неровно — разволновались, значит. А «Сатана» так даже застонала от обиды. И одно только говорит:
— Трофимыч! Запальчик мне в носик ввинти. Я их… в щепки разнесу!
За ней и другие «девочки» канючат:
— Запальчик нам. Вверни… кому в носик, а кому в боковое оконце. И мы вслед за тетушкой «Сатаной» полетим. У воров и грабителей перышки почистим.
И я уж хотел сходить в то отделение склада, где запалы лежат, да тут и одумался. Она, Америка, хоть и сволочная страна, и гадит нам много, а и там ведь люди живут. И детки малые, как и наши, в школу ходят. Они–то в чем виноваты?..
Не принес я запалы, а «девочек» на свое место уложил. Они будто бы тихонько лежат, но до какого часу — не знаю. Вдруг как повскакают с мест да сами себе станут запалы вкручивать — что тогда начнется в мире?.. Страсти господние!..
Костер догорал, и свет от него шел красный, будто по лицам притихших людей кровь разлилась, а по стене цеха, что был напротив, то возникали, то пропадали слабые всполохи. И вдруг на фоне этой стены появился силуэт человека в длинном пальто и широкополой шляпе. Кто–то выдохнул:
— Директор! Петр Петрович Барсов!
Варя встрепенулась, прижалась к Вадиму. Она уж не впервые видит силуэт отца; он будто по ночам обходит завод, который у него отняли. Он мальчонкой пришел в цех, был учеником токаря, учился на заочном в институте и вырос до директора. И не хотел продавать завод за ваучеры кавказским торгашам и заморским дельцам, — за то и подложили ему в самолет бомбу, — так думали все рабочие. Директор живет в памяти у них, его имя, как знамя, реет над заводом, а с недавних пор он будто бы стал по ночам появляться на территории и, если где собираются люди, молча и медленно проходит мимо них. Вадим Кашин говорил Варе: «Ты не пугайся, не плачь, — это проделки Гарика Овчинникова. Он будто бы наряжает какого–то человека, похожего на твоего отца, наводит на него красный проекционный фонарь и отбрасывает на стены цехов тень, которая пугает сволоту, захватившую завод».
Читать дальше