Нострадамус выпрямился во весь свой высокий рост. На мгновение в глазах его вспыхнул гнев. Но почти сразу же он снова сгорбился и лицо его приобрело выражение безграничной усталости.
— Я пришел по их поручению, — произнес маг дрожащим голосом. — Роншероль, это Рено говорит с тобой.
— Ну и чудесно! Давай, говори! Раз тебе надо передать мне слова мертвецов, говори какие!
— Это слова прощения, — вздохнул Нострадамус. Великий прево схватился руками за голову, будто пытаясь удержать готовую ускользнуть от него важную мысль.
— Прощения? — пробормотал он. — Ты говоришь, Мари де Круамар прощает меня?
— Клянусь вам в этом! — тихо ответил Нострадамус.
— Говоришь, и Рено меня прощает тоже?
— Да. И я имею право говорить об этом, потому что я и есть Рено!
Роншероль, глаза которого налились кровью, отступил на несколько шагов.
— Ты — Рено? — прошептал он.
— Да. Как я выжил, каким образом оказался здесь — это не имеет значения. Слушай, Роншероль. Слушай хорошенько. Ты разбил мою жизнь и жизнь несчастной женщины. Ты приговорил нас к разлуке, к нестерпимой боли, к сомнениям, подозрениям, к отчаянию, к ненависти… Хочешь все исправить одним, только одним поступком?
— Ах, ты и есть Рено? — с ужасающим смехом переспросил Роншероль.
Нострадамус посмотрел на него и вздрогнул, прочитав на искаженном лице жгучую ненависть.
— Послушай, — продолжил он с мрачной настойчивостью. — Я пришел со смиренной мольбой… Я не хочу думать о твоих преступлениях, я больше не думаю о них… У тебя есть дочь, Роншероль. А у меня есть сын… Сын, которого я обожаю… Но мой сын… Ах, несчастный! Мой сын любит твою дочь!
— Боже! — содрогнувшись, воскликнул Роншероль, в котором пробудилась какая-то неясная надежда. — Ты Рено? И у тебя есть сын? Сын Мари де Круамар, да, да, скажи?!
Нострадамус подтвердил его догадку только кивком головы, у него не осталось сил говорить…
— И ты говоришь, что твой сын любит мою дочь, так ты говорил, да? И в нем — вся твоя жизнь, как в дочери — вся моя жизнь, так?
— Спаси его! — пылко прошептал Нострадамус. — Спаси моего сына, Роншероль, и благодарность моя будет такова, что та ни с чем не сравнимая ненависть, которую я питал к тебе долгих двадцать три года, покажется слабым, едва заметным чувством по сравнению с моей признательностью, с поклонением, которым я тебя окружу… Только ты один можешь спасти его! Потому что мой сын, Роншероль, этот несчастный, которому вынесли смертный приговор, этот узник, готовый встретить свой последний час, это…
— Руаяль де Боревер! — воскликнул Роншероль.
— Да…
Приступ безумного смеха овладел великим прево, его бледные губы искривились, глаза сверкнули адским огнем. Он поднял к небу сжатые кулаки и проревел:
— Вот теперь я понимаю ту инстинктивную ненависть, которую всегда испытывал к этому разбойнику!
Он сделал шаг по направлению к Нострадамусу.
— Я хотел убить тебя! Дурак! До чего же я был глуп, до чего безумен! Я бы только избавил тебя от боли… О нет, живи, живи, мой Рено, живи как можно дольше с мыслью о том, что Роншероль и впрямь мог организовать побег твоего сына и спасти его от смерти, но вместо этого сам возвел его на эшафот! Скоро ты увидишь, как я спасу твоего ублюдка!
Выведенный из себя этой вспышкой непримиримой ненависти, Нострадамус выхватил из ножен кинжал и занес его над головой. Но в то же мгновение рука его замерла в воздухе, ставшие огромными глаза остановились на дверях церкви, которые внезапно распахнулись, пропуская странную процессию…
— Мой сын! — воскликнул Нострадамус.
— Моя дочь! — не веря своим глазам, прошептал Роншероль.
С площади доносился глухой ропот… Внутри храма бряцало оружие, но почти сразу же его бряцание было перекрыто вознесшимися к куполу траурными песнопениями хора. И все эти, казалось бы, несовместимые звуки, все шумы перекрыл торжественный звон погребального колокола, который с вышины возвещал о грядущем несчастье… Процессия двинулась к алтарю. Там были монахи со свечами в руках и с покрытыми капюшонами головами, там были алебардисты, повернувшие оружие острием к земле. Колокол звонил. Священники возносили к небесам свою скорбь словами молитв. Между монахами и алебардистами к алтарю шел приговоренный к казни…
Скрещенные в запястьях руки Руаяля де Боревера были связаны толстой веревкой. Но ноги оставались свободны. Он был в черном шелковом камзоле, с обнаженной головой. Он шел твердым, размеренным шагом, слегка наклонив голову к левому плечу. Он не видел ничего и никого — кроме одного-единственного существа! Он не слышал ничего — кроме одного-единственного голоса! Его глаза сияли таким восторгом, от его лица исходил такой свет, что те, кто его видел, не смогли сдержать приглушенного возгласа, в котором слышались восхищение мужеством страдальца и жалость к нему. Но он этого даже не заметил. Он даже не оглянулся, он смотрел только в одну сторону — туда, налево, куда была склонена его голова. И тем единственным существом, которое он видел, которое он слышал, была Флориза! Каким образом ей удалось вырвать разрешение присутствовать здесь? Оно было брошено ей как милостыня? Или и в нем проявилась изощренная жестокость королевы? Какая разница? Она была здесь, а это главное… Она шла рядом с приговоренным таким же твердым размеренным шагом, как и он, она тихонько что-то говорила возлюбленному. Она была смертельно бледна, но улыбалась. Иногда она наклонялась, брала в свои его связанные руки и благоговейно целовала их.
Читать дальше