Прощай, родина, прощай!
— А теперь, — сказал Жак Мере, не столько сев, сколько рухнув в лодку, — высадите меня где угодно: мне все равно, ведь это уже не Франция.
С того места на берегу Мозеля, где братья Риверсы высадили Жака Мере, было всего около километра до Трира.
На прощание Жак нежно обнял Бернара и Тибо; сама Франция их руками перенесла его на чужую землю.
Жак стоял, опершись на ружье, и грустно глядел им вслед; потом, у излучины, они помахали ему веслом, он помахал в ответ шляпой — и лодка исчезла за поворотом.
Жак снова надел шляпу, мысленно сказал Франции последнее «прости», вскинул ружье на плечо и, опустив голову, побрел по тропинке, протоптанной пешеходами вдоль берега Мозеля; эта узенькая дорожка вела в Трир.
Жак Мере говорил по-немецки как немец. В охотничьей сумке, болтавшейся у него на боку, лежало несколько мелких болотных птиц: об этом позаботились его провожатые. Вид его ни у кого не вызвал подозрения. У городских ворот его приняли за местного жителя, возвращающегося домой с охоты.
Но войдя в город, он сразу стал спрашивать, где найти бургомистра. Явившись к бургомистру, Жак Мере назвал свое имя. Все знали о катастрофе 31 мая. Жак Мере не успел стать знаменитостью, но все же успел приобрести некоторую известность. Бургомистр встретил его с поклоном: всякий достойный человек склоняет голову перед чужим несчастьем. Во всех странах цивилизованного мира, к чести человечества и прогресса и к стыду правительств, изгнание окружает человека ореолом величия.
Бургомистр, соблюдая все правила светской учтивости, осведомился, нуждается ли Жак во вспомоществовании, которое иностранные правительства предоставили в распоряжение местных властей, дабы те могли поддержать эмигрантов. Но Жак Мере заявил, что он не эмигрант, а изгнанник, следовательно, его имущество не конфисковано, так что, помимо десяти или двенадцати тысяч франков, которые он имеет при себе, у него есть во Франции состояние.
Единственное, что ему нужно, — это паспорт, чтобы беспрепятственно отправиться в Вену.
Чтобы не иметь неприятностей в дороге, ему необходимо было указать, через какие города он намеревается ехать.
— Я выбираю самый короткий путь — через Карлсруэ, Штутгарт, Аугсбург, Мюнхен, а дальше прямо до Вены.
Как только Жак покинул Францию и родина превратилась для него в призрак, живущий лишь в его сердце, немеркнущий образ Евы постепенно завладел всеми его мыслями. Бурные политические события ненадолго заслонили воспоминание о ней, но когда эти события отошли в прошлое, то за их бесплотной и бесплодной тенью, словно солнце за горами, засияло ожившее воспоминание, чтобы озарить будущее своим светом.
Теперь, на чужбине, теперь, когда он ступал уже не по земле Франции, на которой хотел умереть Дантон, ибо не мог унести ее с собой на подошвах башмаков, он почувствовал, что мысли его снова напоены любовью, и любовь эта, словно животворная сила, разливается по всему телу.
Он не получил от Евы ни одного письма, но ее молчание нимало его не беспокоило: он знал, что письма Евы перехвачены.
Но что его тревожило, так это то, что Ева, не подозревающая о вероломстве горничной, вероятно, удивляется, не получая ответа. В своих письмах Ева наверняка сообщала Жаку, куда ей писать, но она не знала, что Жак их не получил.
Как же случилось, что он ей не отвечает?
Не подумает ли она, что он забыл ее? А если вдруг подумает?
Нет, Ева не похожа на обыкновенных женщин; она знает, что Жак питает к ней безграничную любовь; она видела, как ради нее он отказался от политической карьеры, как он не хотел быть депутатом и согласился им стать лишь для того, чтобы мстить, и как распри в Конвенте нарушили его планы защиты Республики и расправы с ее врагами. Ева иного мнения о своем друге и о себе самой: она не могла подумать, что он забыл ее.
Жак все время носил с собой письмо Евы, которое молодой адъютант генерала де Кюстина изъял из дела маркиза де Шазле и отдал Жаку.
Он выучил это письмо наизусть, но ему было мало повторять его про себя: слово неосязаемо, и материальные предметы, которые можно увидеть и потрогать, всегда будут воздействовать сильнее.
Он вынул это письмо из потайного отделения своего бумажника; он любовался им, гладил его, целовал. Благодаря тому образу жизни, о котором мы рассказывали, Жак в тридцать лет был способен вновь обрести все юношеские иллюзии; он знал лишь две страсти: к науке и к Еве, и он пожертвовал наукой ради любви.
Читать дальше