— Боже мой, — сказал Хунгертобель, — что ты хочешь этим сказать?
— А все очень просто, — несколько язвительно ответил Берлах. — Обратимся-ка к статьям, написанным Эмменбергером для швейцарского медицинского журнала и присланным из Чили. Это тоже факты, которые мы не можем отрицать и которые обязаны рассмотреть. Они якобы интересны с научной точки зрения. Охотно верю. Но во что я никогда не поверю, так это в то, что написаны они человеком, обладавшим хорошим литературным стилем, — а ведь именно такая репутация была у Эмменбергера. Выражать свои мысли тяжеловеснее, чем автор этих статей, едва ли возможно.
— Научный труд — это тебе не стихи, — запротестовал врач. — В конце концов, Кант тоже писал сложно.
— Оставь Канта в покое! — проговорил старик. — Он писал сложно, но не плохо. А автор этих статей из Чили пишет не только тяжеловесно, но и коряво, как человек, не вполне владеющий языком. Этот человек не видит разницы между дательным и винительным падежами, как говорят о берлинцах, которые тоже не знают, как сказать правильно — «тебе» или «тебя». Странно и то, что он путает греческие термины с латинскими, словно не имеет о них ни малейшего представления. Например, в пятнадцатом номере за сорок второй год употреблен термин «гастролиз» — но как?
В комнате наступила мертвая тишина.
Она продлилась несколько минут.
Потом Хунгертобель закурил свою «Литтл-Розе оф Суматра».
— Выходит, ты считаешь, что эти статьи написаны Нэле? — спросил он наконец.
— Я считаю это вполне возможным, — спокойно ответил комиссар.
— Мне нечего тебе возразить, — мрачно проговорил врач.
— Не будем спешить и преувеличивать, — сказал комиссар, положив конверты с документами на одеяло. — Я лишь доказывал тебе правдоподобие моих версий. Однако правдоподобие, действительно, еще не есть истина. Если я скажу, что завтра, похоже, пойдет дождь, вовсе не обязательно, что так и будет. В нашем мире мысль и истина неидентичны. Иначе нам жилось бы куда проще, Самуэль. Между мыслью и действительностью всегда находится реальная жизнь, в которой мы, с Божьей помощью, намерены проявить себя достойно.
— Не вижу во всем этом никакого смысла, — проговорил Хунгертобель, беспомощно взглянув на своего друга, который, как всегда, лежал неподвижно, положив руки под голову. — Если твои предположения верны, ты подвергаешь себя страшной опасности, потому что Эмменбергер — сущий дьявол! — предупредил он. — Все это бессмысленно, — тихо, чуть ли не шепотом, повторил врач.
— В справедливости всегда есть смысл, — не отступал от своего замысла Берлах. — Переведи меня к Эмменбергеру. Завтра утром — таково мое желание.
— В сочельник? — Хунгертобель вскочил на ноги.
— Да, — ответил старик. — В сочельник, — и насмешливо улыбнулся. — Трактат Эмменбергера об астрологии ты принес?
— Разумеется, — выдавил из себя врач.
Берлах рассмеялся:
— Давай-ка его сюда, мне не терпится узнать, что там обо мне говорят звезды. Может, у меня еще есть шанс?
Этому страшному старику, у которого вся вторая половина дня ушла на тщательное заполнение подробной анкеты, а потом на телефонные звонки в кантональный банк и к нотариусу, этому напоминающему своей непроницаемостью восточного божка больному, к которому сестры всегда заходили не без некоторой опаски и который с непоколебимым спокойствием плел свою сеть, как плетет ее огромный паук, безошибочно сплетая одну нить с другой, незадолго до наступления темноты и вскоре после того, как Хунгертобель сообщил ему, что в сочельник его переведут в «Зонненштайн», нанесли еще один визит, причем нет полной ясности, пришел ли этот человек по своей воле или был комиссаром вызван. Он был невысок ростом, худощав, с длинной тонкой шеей. Из карманов расстегнутого плаща торчали газеты. Под плащом на нем был обтрепанный серый костюм в коричневую полоску, и в его карманах тоже было полно газет; шею он обмотал лимонно-желтым шелковым шарфом, покрытым грязными жирными пятнами, к лысине прилепился берет. Глаза поблескивали из-под кустистых бровей, крючковатый нос казался чересчур крупным для этого человечка, а рот — постыдно провалившимся внутрь из-за отсутствия зубов. Он говорил громко, изъясняясь, похоже, стихами, но иногда, подобно одиноким островам, у него вырывались отдельные слова вроде «троллейбус» или «постовой полицейский», которые по какой-то причине его бесконечно раздражали. К его жалкому платью никак не подходила вполне элегантная, но совершенно вышедшая из моды черная трость с серебряным набалдашником, перекочевавшая сюда из прошлого века, — он ею все время без всякой причины размахивал. При входе в клинику он врезался в одну из медсестер, отдал поклон, экзальтированно исторгнув из себя всевозможные извинения, безнадежно заблудился в здании, попав в родильное отделение и чуть не оказавшись в операционной, где принимали роды, откуда был изгнан врачом, споткнулся об одну из напольных ваз с фиалками, которых много перед каждой дверью; наконец его проводили в новый корпус (его отловили, как пугливого зверька), но прежде, чем попасть в палату старика, он споткнулся о собственную трость и, проехавшись на животе по коридору, ударился о дверь палаты, за которой лежал тяжелобольной.
Читать дальше