— Как это могло быть? — задыхаясь, спросил Берлах.
— Надежда, — рассмеялся великан, грудь которого вздымалась и опускалась. — Надежда, христианин. — Его глаза светились непостижимым звериным блеском, шрамы на лице вздулись, его руки, лежавшие на одеяле Берлаха, походили на лапы зверя, а разбитый рот поглощал все больше водки, вливавшейся в истерзанное тело.
С запредельной тоской он простонал:
— Вера, надежда и любовь — вот она, эта триада, как прекрасно сказано в тринадцатом стихе «Послания к коринфянам» [18] в тринадцатом стихе «Послания к коринфянам» — В этом стихе из «Первого послания к коринфянам святого апостола Павла» говорится о силе любви, которая больше веры и надежды, ибо «любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине». Полемизируя с этим утверждением, дюрренматтовский Гулливер на первое место ставит надежду.
. Но надежда — самая живучая и долговечная среди них, она запечатлена на мне, еврее Гулливере, красными рубцами по всему телу. Любовь и вера провалились в Штуттхофе к дьяволу, но надежда оставалась, и с ней к дьяволу шли мы. Надежда! Она всегда была у Нэле в запасе, как камень за пазухой, и он предлагал ее каждому, кому она требовалась, а требовалась она многим. В это нельзя поверить, комиссар, но сотни людей давали Нэле возможность прооперировать себя без наркоза после того, как, трясясь от страха и бледные как смерть, видели, что предыдущий узник подох на операционном столе, и могли еще отказаться, но соглашались из одной лишь надежды обрести свободу, которую обещал им Нэле. Свобода! Как же человек должен любить ее, если соглашается вынести все ради ее обретения, любить настолько, что тогда, в Штуттхофе, был готов добровольно отправиться в огненный ад, лишь бы объять это побочное дитя свободы, которое перед ним замаячило. Свобода иногда бывает девкой, а иногда — святой, и для всех она разная, рабочий видит ее по-своему, священник по-своему, банкир по-своему, а бедный еврей в лагерях уничтожения, в Освенциме, Люблине, Майданеке, Натцвайлере и Штуттхофе, совсем по-своему; для него свобода все, что находится за пределами этого лагеря, кроме прекрасного мира Божьего — о да, в своей безграничной скромности он надеялся хотя бы на то, что его переведут обратно в такие приятные места, как Бухенвальд или Дахау, которые на расстоянии казались местами золотой свободы, где ты не подвергался опасности попасть в газовую камеру, где тебя могли только забить до смерти, но оставалась надежда — один шанс из миллиона! — что благодаря какому-то невероятному случаю ты спасешься, а не погибнешь со стопроцентной гарантией, как в лагере уничтожения. Боже мой, комиссар, давай бороться за то, чтобы свобода стала одной для всех и чтобы никому не было стыдно перед другими за свою свободу! Просто смешно: надежда попасть в другой концентрационный лагерь сгоняла массы или по крайней мере множество людей к плахе живодера Нэле; просто смешно (и тут еврей действительно разразился хохотом отчаяния и ярости), но и я сам, христианин, лег на его окровавленную плаху-козлы, в свете прожекторов я увидел призрачно поблескивающие надо мной скальпели и щипцы и по бесчисленным ступеням скатился в юдоль пыток, в мерцающий блеск зеркальных комнат боли, все более беспощадно обнажавших нас! Я тоже пошел к нему в надежде вырваться из этого Богом проклятого лагеря; поскольку Нэле, этот знаток человеческих душ, в других обстоятельствах вел себя как человек слова, мы поверили ему и в данном случае: в час самой страшной беды всегда верится в чудо. И что же, что же — он сдержал слово! Когда я, единственный из всех, перенес бессмысленную резекцию желудка, он велел подлечить меня и в первые дни февраля отправил обратно в Бухенвальд, до которого после бесконечных пересадок с одного состава на другой мне так и не суждено было добраться, потому что вблизи от Эйслебена меня настиг тот замечательный майский день с цветущей сиренью, в которой мне удалось укрыться… Вот каковы факты жизни много постранствовавшего человека, который сидит у твоей, комиссар, постели, история его страданий и скитаний по кровавым морям безумия нашей эпохи; обломки моей души и тела все еще вертит пучина нашего времени, которая поглощает миллионы и миллионы людей, виновных или безвинных, ей безразлично. Но вот допита и вторая бутылка водки, и Агасферу самое время отправиться в обратный путь: по государственному проспекту «выступ на фасаде — желоб на углу клиники» к влажному погребу дома Файтельбаха.
Читать дальше