— Хочется надеяться, — сказал Берлах, когда Хунгертобель закончил свой рассказ, — что эссе об астрологии у него сохранилось.
Врач ответил, что он может завтра же его принести.
— Вот, значит, какая история, — задумчиво проговорил комиссар.
— Теперь ты видишь, — сказал Хунгертобель, — что я в своей жизни слишком часто поддавался воображению.
— Воображение, как и сон, не лжет.
— Как раз сны лгут, — сказал Хунгертобель и встал со стула. — А теперь извини, мне пора на операцию.
Берлах протянул ему руку.
— Надеюсь, это будет не кониотомия или как ты там сказал?
Хунгертобель рассмеялся.
— Мошоночная грыжа, Ганс; она мне симпатичнее, хотя, честно говоря, как операция посложнее будет. Но тебе необходимо отдохнуть. Обязательно. Для тебя нет ничего полезнее, чем двенадцать часов сна.
Но уже около полуночи комиссар проснулся, потому что со стороны окна послышался какой-то шумок и палата наполнилась прохладным ночным воздухом.
Комиссар не стал сразу включать лампу, а задумался над тем, что могло произойти. Потом догадался, что кто-то медленно поднимает вверх жалюзи. Окружавшая его темнота рассеивалась, в неверном свете призрачно раздувались гардины, он услышал еще, как кто-то осторожно опустил жалюзи. Его снова окутала непроницаемая ночная темнота, но он почувствовал, как от окна отделилась и двинулась в его сторону какая-то фигура.
— Наконец-то, — сказал Берлах. — Вот и ты, Гулливер. — И он включил настольную лампу на тумбочке.
В долгополом сюртуке, старом, заляпанном и рваном, перед ним предстал огромного роста еврей, на которого лампа отбрасывала багровую тень.
Старик опять откинулся на подушку, положив руки под голову.
— Я был почти уверен, что ты навестишь меня этой же ночью. В том, что ты умеешь карабкаться по стенам, я не сомневался, — сказал он.
— Ты мой друг, — ответил пришелец, — вот я и здесь.
У него была крупная лысая голова и искривленные кисти рук, голову и руки покрывали бесчисленные шрамы, следы бесчеловечных пыток, но ничто не могло разрушить впечатления величия, исходившего от лица и фигуры этого человека. Великан стоял посреди комнаты, слегка ссутулившись и прижимая руки к бедрам; его размытая тень прилипла к стене и гардинам, глаза без ресниц, сверкавшие, как два алмаза, с неумолимой пристальностью уставились на старика.
— Откуда тебе стало известно, что у меня появилась необходимость быть в Берне? — проговорил он своим разбитым, почти безгубым ртом.
Он выражался описательно, опасливо, как человек, которому известны пути многих языков и который не сразу находит дорогу немецкого, но говорил он без акцента.
— Гулливер не оставляет следов, — добавил он, помолчав немного. — Я не работаю на виду.
— Каждый оставляет свой след, — возразил комиссар. — Один из них я знаю, вот он: когда ты в Берне, Файтельбах, который тебя укрывает, всякий раз дает в «Анцайгере» объявление, что у него продаются старые книги и почтовые марки. Думаю, в таких случаях у Файтельбаха есть немного денег.
Еврей рассмеялся.
— Великое искусство комиссара Берлаха состоит в том, что он находит простое решение.
— Теперь ты знаешь о своем следе, — сказал старик.
Для криминалиста нет большего греха, чем выбалтывать свои секреты.
— Для комиссара Берлаха я этот мой след оставлю. Файтельбах бедный еврей. Он никогда не сумеет развернуть дело.
После этих слов огромное привидение уселось у кровати старика и достало из кармана сюртука большую покрытую пылью бутылку и две маленькие рюмки.
— Водка, — подчеркнул великан. — Выпьем вместе, комиссар, мы всегда пили вместе.
Берлах принюхался к рюмке, он любил время от времени выпить, но сейчас ему было совестно; он представил себе, какие глаза выкатил бы на него доктор Хунгертобель, если бы увидел все это: водку и еврея в полуночный час, когда ему давно полагалось спать. Ничего себе больной, расшумелся бы Хунгертобель и закатил бы ему сцену, он такой.
— Откуда у тебя водка-то? — спросил он, сделав первый глоток. — Хорошая!
— Из России, — рассмеялся Гулливер. — Мне ее советчики достали.
— Ты что, опять был в России?
— Это мое дело, комиссар.
— Комиссэр, — поправил его Берлах. — В Берне полагается говорить «комиссэр». Ты хотя бы в советском раю не щеголял в своем мерзком сюртуке.
— Я еврей и всегда буду ходить в сюртуке, я себе поклялся. Я люблю национальный костюм моего бедного народа, — ответил Гулливер.
Читать дальше