— Не могу полностью отрицать, что в некотором роде я преступник, — небрежно сказал он. — Со временем я становился все более искусным преступником, а ты все более искусным криминалистом; но шаг, на который я опередил тебя, ты никогда так и не смог наверстать. Я все время возникал на твоем пути, как серое привидение, все время меня подмывало совершать у тебя под носом все более смелые, дикие и кощунственные преступления, а ты никогда не мог доказать их. Дураков ты умел побеждать, но тебя побеждал я.
Он продолжал, внимательно и насмешливо наблюдая за стариком:
— Вот так мы и жили. Ты — всю жизнь в подчинении у своих начальников, в твоих полицейских участках и душных кабинетах, старательно отсчитывая одну ступеньку за другой по лестнице скромных успехов, воюя с ворами и мошенниками, с несчастными горемыками, никогда не находящими своего места в жизни, и с жалкими убийцами в лучшем случае; я же — то во мраке, в дебрях затерянных столиц, то в блеске высокого положения, увешанный орденами, из озорства творя добро, поддаваясь минутному капризу и так же сея зло. Какая увлекательная забава! Твое страстное желание было — разрушить мне жизнь, мое же — тебе назло отстоять ее. Поистине та ночь связала нас навечно!
Человек, сидящий за письменным столом Берлаха, хлопнул в ладони, это был одинокий зловещий хлопок.
— Теперь наши карьеры подошли к концу, — воскликнул он. — Ты вернулся в свой Берн, наполовину потерпев неудачу, вернулся в этот сонный, простодушный город, о котором никогда не знаешь, что в нем есть еще живого, а что уже мертво, а я вернулся в Ламбуэн, опять-таки по прихоти. Люди охотно завершают круг: ведь когда-то в этой Богом забытой деревушке меня родила давным-давно истлевшая женщина, родила, ни о чем не думая и совершенно бессмысленно, вот мне и пришлось в тринадцать лет дождливой ночью убраться отсюда. И вот мы встретились. Брось, дружище, все это не имеет смысла. Смерть не ждет.
И почти незаметным движением руки он метнул нож, точно коснувшийся щеки Берлаха и вонзившийся глубоко в кресло. Старик не шевельнулся. Гость засмеялся.
— Стало быть, ты думаешь, я убил этого Шмида?
— Мне поручено вести это дело, — ответил комиссар.
Гость встал и взял папку со стола.
— Я забираю ее с собой.
— Когда-нибудь мне удастся доказать твои преступления, — повторил Берлах, — и сейчас последняя возможность сделать это.
— В этой папке единственные, хотя и скудные доказательства, которые Шмид собрал для тебя в Ламбуэне. Без этой папки ты пропал. Копий у тебя нет, я знаю тебя.
— Нет, — подтвердил старик, — копий у меня нет.
— Не хочешь ли воспользоваться револьвером, чтобы остановить меня? — спросил Гастман с издевкой.
— Ты вынул обойму, — невозмутимо произнес Берлах.
— Вот именно, — сказал гость и похлопал его по плечу.
Он прошел мимо старика, дверь отворилась, снова закрылась, хлопнула входная дверь. Берлах все еще сидел в своем кресле, приложив щеку к холодному металлу ножа. Вдруг он схватил оружие и осмотрел его. Оно было заряжено. Он вскочил, выбежал в прихожую, кинулся к входной двери, рванул ее, держа пистолет наготове: улица была пуста.
И тут пришла боль, нечеловеческая, яростная, колющая боль, что-то вспыхнуло в нем, бросило его на постель, скорчило, обожгло лихорадочным огнем, сотрясло. Старик ползал на четвереньках, как животное, бросался наземь, катался по ковру, пока не замер между стульями, покрытый холодным потом.
— Что есть человек? — тихо стонал он. — Что есть человек?
Но Берлах снова выкарабкался. После приступа он почувствовал себя лучше, боль отступила, чего давно уже не было. Маленькими осторожными глотками он выпил подогретое вино, но есть не стал. Привычной дорогой он пошел через город, по Бундесштрассе, едва ли не засыпая на ходу, но каждый шаг на свежем воздухе приносил ему облегчение. Лутц, напротив которого он вскоре сидел в кабинете, ничего не заметил — может быть, он просто слишком занят своей нечистой совестью, чтоб что-либо замечать. Он решил сообщить Берлаху о своем разговоре с фон Швенди еще сегодня днем, а не вечером, принял холодный деловой вид, выпятил грудь, как генерал на картине Траффелета, висевшей над ним, и выложил все в бодром телеграфном стиле. К его безмерному удивлению, комиссар не стал возражать, он был со всем согласен, считал, что наилучший выход — подождать решения федерального суда, а самим сосредоточиться главным образом на изучении жизни покойного Шмида. Лутц был так поражен, что забыл о своей позе и стал приветливым и разговорчивым.
Читать дальше