Действительно, я вспоминаю, как меня принимали Рипо-Бабен и Ланибуар, когда я добивался премии в прошлый раз. Совсем другое дело, когда является хорошенькая просительница. Ланибуар становится весьма игривым, Рипо-Бабен, все еще пылкий, несмотря на свои восемьдесят лет, потчует кандидатку пастилкой от кашля, шамкая: „Поднесите только к губкам… а я ее доем“. Все эти сплетни я узнал в секретариате, где судачат о Бессмертных с милой непринужденностью. „Премия Буассо!.. Позвольте… Значит, вашу судьбу решают два „князя“, три „книжных червя“ и два „лицедея““. Так в тесном кругу канцелярских служащих подразделяются члены Французской академии. „Князья“ — это лица, принадлежащие к знати и к высшему духовенству, „книжные черви“ — профессора и ученые, „лицедеи“ — адвокаты, театральные деятели, журналисты и писатели.
Получив адреса своих судей — „князей“, „лицедеев“ и „книжных червей“, я преподнес надписанный мною экземпляр милейшему Пишералю, другой, как полагается, просил передать бедному г-ну Луазильону, непременному секретарю, который, как я слышал, сейчас при смерти, затем поспешил развезти остальные во все концы Парижа. Погода стояла прекрасная. Булонский лес, который я проехал, возвращаясь от Рипо-Бабена — „Поднесите только к губкам“, — благоухал боярышником и фиалками, и мне почудилось, что я дома в самые первые дни ранней весны, когда в воздухе еще свежо, а солнце уже сильно греет, и у меня явилось желание бросить все и вернуться в Жалланж, к тебе. Пообедал на бульваре в полном одиночестве, тоскуя; закончил вечер во Французской комедии, где давали „Последнего Фронтена“ Деминьера. Деминьер — член жюри по присуждению премии Буассо, поэтому только тебе я признаюсь, как бездарны показались мне его стихи. От жары и газовых ламп кровь приливала у меня к голове. Актеры играли точно при дворе Людовика XIV, и в то время как они тянули александрийские стопы [8], будто разматывали длинные пелены, окутывающие мумию, запах жалланжского терновника продолжал преследовать меня, и я твердил про себя чудесные стихи Дю Белле [9], почти что нашего земляка:
И крепких мраморов на кровле шифер скромный,
И Тибра галльская Луара мне милей,
И палатинских круч мой маленький Лирей,
И влажности морской — анжуйский воздух томный.
Все утро бегал по городу, останавливался у книжных магазинов, стараясь отыскать в витринах свою книгу. „Лесная нимфа“… „Лесная нимфа“… только и видишь эту „нимфу“, опоясанную бандеролью с надписью „Новинка“, и лишь кое-где — мой томик „Бог в природе“, жалкий, затерянный… Когда на меня не смотрели, я клал его сверху на груду книг, на самом виду, но никто не обращал на него внимания. Впрочем, нет, на Итальянском бульваре какой-то негр, весьма почтенный, с умной физиономией, минут пять перелистывал мою книжку, потом ушел, так и не купив ее. Мне хотелось подарить ему свои стихи.
За завтраком в уголке английской таверны я пробежал газеты. Ни слова обо мне, ни единого объявления. До чего небрежен этот Маниве! Разослал ли хоть книги, как он мне клятвенно обещал? Столько появляется новинок! Париж просто наводнен ими. А все же грустно становится, когда вспомнишь, с каким восторгом, с каким лихорадочным трепетом писались эти стихи, как они жгли тебе пальцы, какими казались прекрасными, способными потрясти и озарить мир, — и вот они явились в этот мир и стали еще более неведомыми, чем в то время, когда только складывались в твоем мозгу; это напоминает те бальные туалеты, которые надеваются при восторженном одобрении всей семьи, в полной уверенности, что они все затмят, все превзойдут, а при ярком свете люстр теряются в нарядной толпе. Какой счастливец этот Эрше! Его читают, его понимают. Мне попадались навстречу женщины с только что вышедшим желтым томиком, спрятанным в складках накидки… Горе нам!.. Как мы ни стараемся поставить себя вне толпы, возвыситься над нею, все же пишем мы только для нее. Разлученный с людьми, оставаясь на своем острове, утратив надежду увидеть когда-либо парус на необозримом горизонте, стал бы Робинзон, — будь он даже гениальным поэтом, — писать стихи? Долго я об этом размышлял, шагая по Елисейским полям, затерянный так же, как и моя книга, в этом огромном, ко всему равнодушном людском потоке.
Я возвращался к обеду в гостиницу в весьма мрачном настроении, о чем ты сама можешь догадаться, и вдруг на набережной Орсе у заросших зеленью развалин Счетной палаты [10]столкнулся с рассеянным, загородившим мне дорогу верзилой. „Фрейде!“ — „Ведрин!“ Ты, наверное, помнишь моего приятеля, скульптора Ведрина, который в дни, когда он работал в Муссо, приезжал как-то к нам в Кло-Жалланж со своей молоденькой очаровательной женой. Он не изменился, только виски его слегка поседели. Ведрин держал за руку прелестного мальчугана с лихорадочно блестевшими глазами, так пленившего тебя, и шествовал медленно, выразительно жестикулируя, высоко подняв голову, словно он парил в недосягаемых высотах, совершая прогулку по Елисейским полям, а за ним, несколько поодаль, следовала г-жа Ведрин, толкая перед собою колясочку, в которой весело смеялась девчурка, родившаяся после их поездки в Турень.
Читать дальше