— Будет!.. Будет!..
Мы растерянно переглянулись. Николай вышел на авансцену и с солидной важностью циркового конферансье, объявляющего новый рискованный аттракцион, оповестил:
— А сейчас, товарищи колхозники, главный номер нашей программы: мастер народного танца студент Литературного института Юрий Окунев станцует перед вами сербиянку!
Раздались голоса:
— Просим! Просим!..
Я онемел от неожиданности и в ужасе обратился в бегство. Но Отрада настиг меня, вывел на эстраду и, пристукивая в такт ладонями, уговаривал:
— Давай, давай, лиха беда начало, а потом пойдет!..
Видя, что толку не будет, отстранил меня и со словами: «А ну-ка, интеллигенция! Дай дорогу!» — начал виртуозно выбивать чечетку. Зрители были в восторге. А Отрада, улыбаясь, шептал мне: «Учись! Это тебе не стихи писать!..»
А вот я вижу Николая Отраду другим: сосредоточенным, строгим, решительным.
Он сдавал зачет по истории, зная, что утром следующего дня вместе с Михаилом Лукониным, Платоном Воронько, Ароном Копштейном и другими студентами-добровольцами лыжного батальона уедет на войну с белофиннами.
Ответ не удовлетворил преподавателя, и он поставил Николаю тройку. Тогда Отрада так сказал:
— Историю пересдам, когда вернусь, а пока сам пойду на фронт делать историю…
Добрый, сильный, влюбленный в людей и птиц, в жизнь, в поэзию и природу, Николай Отрада писал с нежностью в стихотворении «Осень»:
…Я вышел. Над избами гуси вплавь
спешат и горнистом трубят в рожок.
Мне хочется выстрелить в них сплеча,
в летящих косым косяком гусей,
но пульс начинает в висках стучать.
«Не трогай!» — мне слышится из ветвей.
Но к врагам своей родины доброволец лыжного батальона Николай Отрада был беспощаден. Окружив его, разъяренные белофинны кричали: «Москва, сдавайся!..»
И тут же последовал далеко и громко эхом раскатившийся единственно возможный ответ:
— Москва не сдается!..
Внизу беспокойный лежит океан.
Холодный,
туманный
и темный.
В суровые северные края
Трое летят спокойно!
«Трое отважных.
Простых людей
Летят туда днем и ночью»… —
Отец читает,
А сын скорей
Сам птицу увидеть хочет.
Но папа «спи» говорит ему,
Укрыл одеялом спину.
Сын погружается в тишину,
Мечтанья приходят к сыну.
А ночь каспийская.
И месяц здесь
В окне нарисован тонко.
Так сын засыпает,
И сном этим весь
Окутан русый мальчонка.
Снится
Невиданный звездолет,
А воздух прозрачный, чистый.
Он смотрит и видит:
Трава растет,
Земли отраженье ищет.
Летит, улыбаясь близкой луне,
Сквозь сон этот милый
И сладкий.
И думает:
«Может, придется мне
Мир облететь без посадки?»
1938
И ты войдешь. И голос твой потонет
в толпе людей, кричащих вразнобой.
Ты сядешь. И как будто на ладони
большое поле ляжет пред тобой.
И то мгновенье, верь, неуловимо,
когда замрет восторженный народ, —
удар в ворота! Мяч стрелой и… мимо.
Мяч пролетит стрелой мимо ворот.
И, на трибунах крик души исторгнув,
вновь ход игры необычайно строг…
Я сам не раз бывал в таком восторге,
что у соседа пропадал восторг,
но на футбол меня влекло другое,
иные чувства были у меня:
футбол не миг, не зрелище благое,
футбол другое мне напоминал.
Он был похож на то, как ходят тени
по стенам изб вечерней тишиной.
На быстрое движение растений,
сцепление дерев, переплетенье
ветвей и листьев с беглою луной.
Я находил в нем маленькое сходство
с тем в жизни человеческой, когда
идет борьба прекрасного с уродством
и мыслящего здраво
с сумасбродством.
Борьба меня волнует, как всегда.
Она живет настойчиво и грубо
в полете птиц, в журчании ручья,
определенна,
как игра на кубок,
где никогда не может быть ничья.
Я помню сад,
круженье листьев рваных
да пенье птиц, сведенное на нет,
где детство словно яблоки-шафраны
и никогда не яблоко-ранет.
Оно в Калуге было и в Рязани
таким же непонятным, как в Крыму:
оно росло в неслыханных дерзаньях,
в ребячестве, не нужном никому;
оно любило петь и веселиться
и связок не жалеть голосовых…
Читать дальше