«Бытовая поэзия» Воейкова уходит корнями в эпиграмму, она питается тем, что в ту эпоху называли «личностями», понятна лишь в связи с событиями, в тексте не упоминающимися, но — подразумевается — прекрасно известными аудитории. Личный намек — основа его поэтики. И современники помнили об этом, когда Воейков являлся им в высоком послании, вещающим от имени истины. И сам Воейков понимал, что разрыв между той личной репутацией, которую он сам себе создает, и его печатным творчеством придает его стихам дополнительные пикантные смыслы. Так, в разгар семейных драм, в которые был посвящен весь круг петербургских литераторов, он печатает трогательные послания к жене, изображая в них себя по литературным канонам добродетельного супруга.
И В. Л. Пушкин, и Воейков выразили характерную черту поэзии начала XIX века: стихи — это еще не все творчество, а лишь его часть. Распадаясь на предназначенную и не предназначенную для печати части, они дополняются поведением поэта, личностью его, литературным бытом, составляя в совокупности с ними единый текст.
* * *
Отношение карамзинизма к зарождающейся романтической поэтике составляет один из кардинальных вопросов литературной жизни тех лет.
Русский романтизм многим обязан Карамзину (хотя, конечно, питался и многочисленными иными источниками). Проза периода «Аглаи», баллады вроде «Раисы» и «Графа Гвариноса» во многом определили поэтику будущего романтизма. Однако карамзинизм 1800–1810-х годов далеко не абсолютно совпадал с творчеством писателя, чье имя дало название этому направлению, да и сам Карамзин успел к этому времени проделать значительную эволюцию, далеко уйдя от собственного творчества середины 1790-х годов. Новаторство карамзинистов подразумевало продолжение , а не отбрасывание предшествующей культурной традиции. Эта умеренность не могла вызвать сочувствия молодых романтиков. Не случайно ранние произведения русского романтизма, будь то «Элегия» Андрея Тургенева или «Громвал» Каменева, создавались в недрах литературных группировок, остро критиковавших Карамзина и его школу.
«Элегия» Тургенева принадлежит к наиболее значительным явлениям русской лирики начала XIX века. Она определила весь набор мотивов русской романтической элегии от «Сельского кладбища» Жуковского (конечно, сказалась и общность источника — элегии Грея) до предсмертной элегии Ленского: осенний пейзаж, сельское кладбище, звон вечернего колокола, размышления о ранней смерти и мимолетности земного счастья. Специфичным для Андрея Тургенева было то, что к этому комплексу мотивов он присоединил рассуждение о зле, царящем в общественном мире, и о невозможности найти счастье в самом себе, удалившись от борьбы.
Сами по себе мысли и картины элегии не были уже чем-либо неслыханно новаторским для поэзии тех лет (элегия Грея была широко известна, знал русский читатель и французские элегии эпохи Жильбера, Мильвуа и Парни) — новым было то, что русская поэзия обретала поэтические средства для их выражения.
Андрей Тургенев в «Элегии» выступил как непосредственный предшественник Жуковского в существенном поэтическом открытии — сознании того, что текст стихотворения может значить нечто большее, чем простая сумма значений всех составляющих его слов. При кажущейся простоте стихотворение построено с большим искусством. Особенно важна сложная система звуковых повторов и чрезвычайно интересный интонационный рисунок. Последний достигается неожиданным и разнообразным расположением рифм. Шестистопный ямб, которым написано стихотворение, имел в русской поэзии XVIII века прочную традицию, безусловно, настраивавшую читателя на ожидание парных рифм, что, в свою очередь, требовало определенного синтаксиса и обусловливало сентенциозно-резонерскую интонацию. Стихотворение становилось рассуждением. Тургенев же хотел создать текст-медитацию и сознательно нарушил читательское ожидание: элегия открывается четырехстишием, построенным по необычной для начала большого стихотворного повествования схеме: AbbA. Однако далее стихи располагаются по еще более редкому в ту эпоху рисунку: ccDeDe, причем мужские и женские рифмы через строфу меняются местами. Эти построения лишь условно можно назвать строфами: графическое членение текста с ними не считается — он разбит на неравные части, причем пробелы порой проходят посреди «строфы». Скорее это строфоподобное нарушение ожидаемой инерции стиха. То, что важно именно чувство нарушения, ясно из следующего: как только инерция шестистишной строфы устанавливается, Тургенев спешит ее нарушить вариантом: ааВаВа, а в середине элегии вообще дает несколько кусков, написанных традиционной парной рифмой. Соответственно возникает гораздо более, чем в традиционном александрийском стихе, вариативная схема синтаксиса и интонаций. Рассуждение сменяется мечтанием, а сложная система сверхлогических сближений и противопоставлений слов создает богатство смыслов, не передаваемых прозаическим пересказом стиха.
Читать дальше