«Куда ж нам плыть?» – пишет Пушкин. «Что же мне делать, слепцу и пасынку…» – восклицает Цветаева. В самом поэтическом вопрошании, повторяемом на разные лады множеством поэтов, заключён ответ. У И. Дж. К. он выглядит так:
Сам по себе – и с кем-то, кто невидим,
и с тем, кого давно укрыла тьма, —
о да – и с ним! – ведь не порвались нити,
но лишь плотней натянута тесьма.
Музыка делает существование человека значительнее, потому что красота, лишённая материального воплощения, обращает его от физики к метафизике, от жизни к смерти, в виду которой жизнь обретает мужество жить. Таковы и эти стихи.
Владимир Гандельсман, январь 2015 г.
«Среди чужих людей, вблизи своих деревьев…»
Среди чужих людей, вблизи своих деревьев,
навязчивый, как дождь, невыездной, как дом,
безумный, точно Лир, насмешливый, как Тевье
смотри, как я едва, отметь, что я с трудом.
Как мёртвая эмаль старушечьей финифти,
холодный небосвод вмонтирован в карниз.
Спроси меня: «Куда?» Замешкавшийся в лифте,
не назову этаж – не знаю: вверх ли, вниз.
Скажи мне, для чего с нас взяли не по чину?
Что голос заводной твердит о полпути?
Что в этой воркотне? Дай хоть одну причину —
и спеть, и жизнь прожить,
и поле перейти.
«Дождь деревенский не похож на городской…»
Дождь деревенский не похож на городской:
он пахнет жухлостью – листвою и тоской,
на крышу вскочит, огорошит – и сойдёт
на нет, на шёпот, на потухший огород.
И ветер тоже не похож на городской:
он пахнет щепкою и мокрою доской.
Он дверью хлопает в застуженный сарай,
подол у ёлки задирает, негодяй.
Сыграй мне Шумана тоскливого. Сыграй
не просто музыку, а жалость через край.
Чтоб сжалось в жалости и к горлу подошло:
под шум дождя шарманщик Шуман хорошо.
Звук деревенский не похож на городской:
в носочках вязаных – он старичок сухой.
То ходит комнаткой, то сядет и вздремнёт,
то снова бродит – будто места не найдёт.
И дождь, и ветер отошли тихонько в лес —
а детский пальчик не находит фа-диез,
он заблудился, точно брошенный в лесу,
на чёрной клавише рисует полосу.
И кончик локона на острие плеча
танцует с нотками скрипичного ключа.
Ты заметила? – воздух сегодня больной.
Моросит над осинами дождик дрянной,
в придорожной грязи суетится
бестолковая чёрная птица.
А над лесом, едва ли понятное нам,
шепчет небо надменно округлым холмам
настороженно важное что-то,
но вникать всё равно неохота.
Там, в недельной небритой щетине травы,
даже сбившись с пути не сложить головы,
даже если совсем постараться —
не забыться и не затеряться.
Чьё-то имя земное играет со мной,
подавая сигналы зелёной волной,
призывая, как длинная нота —
но вникать всё равно неохота.
И суровы осины, и дождь моросит,
и тяжёлое небо надменно висит,
и не может никак приютиться
бестолковая чёрная птица.
«Мы замолчим, а снег без остановки…»
Мы замолчим, а снег без остановки.
В снегу свою добычу растеряв,
койоты воют, и, хвосты поджав,
уже ютятся в поисках ночёвки:
ни псы, ни волки – леса полукровки —
они, как мы. И каждый будет прав.
Их гонит ночь не выстрелом винтовки:
один из клёнов, надломив сустав
тяжёлого ствола, лежит, упав;
дымится снегом, точно для издёвки.
А вслед за ним – разнузданный состав
ночного на Нью-Йорк свои речёвки
стуча вдоль фонарей пустой парковки,
несёт в пучину – вечный батискаф, —
списав по расписанью остановки.
Тут нет сестёр, а те, что есть – золовки.
Запомни: никого не оправдав,
тут и слова как будто из листовки;
здесь время как смирительный рукав,
в котором все движения неловки.
Мы замолчим. Но даже замолчав,
продолжим говорить без остановки,
как снег идёт. И каждый будет прав.
Теплушки. Холодно. Старухи.
Вокзал (название забыл) —
и мы стоим, сжимая руки
до хруста. Из последних сил.
Убрав со лба платок пуховый,
ты торопливо говоришь,
но я смотрю, как бестолковый
на губы белые твои.
Оборванными проводами
продрог, заиндевел, застыл
последний час, и перед нами
вокзал (название забыл).
За полотном, в дыму котельной,
раскрытый, будто напоказ —
неровный ров, где я расстрелян,
родившись в предыдущий раз.
Читать дальше