В самом дальнем углу гаража рос дикий подорожник. Я встал и сорвал один лист. Всего один – потому что не хотел рубить на корню все героическое стремление природы произрастать в непогоду подорожником сквозь гаражный фундамент. Я сел обратно в кресло и стал проговаривать вслух мной вчера написанный стих, посвященный Лизе.
На словах «Пусть светятся твои глаза любви лучами » в гараж вошли. Вошла Юля. И посмотрела так, как будто бы я кого-то убил.
– Ты что, молишься? – спросила она с подозрением. – И добавила:
– Привет.
– Нет. Привет.
– Стихи читаешь?
– Да.
Юля убрала в сумочку ключи, которые ей не понадобились.
– Помнишь, что ты вчера мне говорил? Про сегодня?
– Что я говорил?
Юля улыбнулась мне, и презрительно, и заискивающе.
– Ковыряка, ковыряться вновь будем? «Экзамены…", «Нагрузили так, что спины трещат…", или как-то по-другому, это твои слова?
– Мои.
– И что сегодня на репетицию не придешь, тоже твои?
– Тоже.
– Что же ты тут делаешь?
Я вскочил с кресла, сжимая подорожник как гранату.
– Да как ты смеешь? – драматически я возопил. – Вместо того, чтобы возрадоваться неожиданной встрече с любимым, ты начинаешь устраивать ему допросы!
Юля опешила, но моя фамильярная драма ее не смутила.
– Еще скажи, что притащился сюда, чтоб встретиться со мной, ага. Сделать мне сюрприз!
– Я же не знал, что ты придешь. – Я уселся обратно в кресло. – Я ждал Рона.
– С Роном хочешь видеться, а со мной нет? Тебя он, как я, не раздражает, правда?
Я грубо зарифмовал слово «правда». Получилось не то, что непристойно, а как-то глупо. О таких своих проколах я могу жалеть часами.
– Поэт! – воскликнула Юля даже торжествующе. – Артист, текстист и шовинист! Слабо сказать, что не хочешь видеть меня, боишься?
– Не боюсь, мне нравится, когда ты на меня злишься, – искренне сказал я.
– Вот так значит! – Юля картинно уперлась руками в бока. – Я для тебя маленькая злая собачонка, так что ли?
Удачное сравнение, подумал я, но вслух не сказал.
– Просто тявкаю, всерьез меня можно не воспринимать?
– Чего ты завелась? – устало спросил я.
– Ты мне врешь постоянно. Все три месяца ты врал, что не пришел поэтому и из-за этого, врал, что кто-то тебе как-то чем-то помешал, врал, что никакой Маши нет, врал, врал, врал все это время, не переставая. И постоянно выкручивался. – Юля произнесла это спокойно, подражая моему тону и делая такие же интонации. «Назло мне, чтобы лишить меня удовольствия видеть ее злой!» – подумал я довольно.
– Я позволяла тебе выкручиваться! – добавила Юля с видом озарения и какого-то самомнения.
Я покачал головой. Она безапелляционно кивнула.
– Да. Позволяла.
Затем села на дальний от меня диван, боком ко мне, лишая меня взгляда своих глаз.
– Мы здесь договорились встретиться с Витей, порепетировать, – сказала Юля тоном, к которому многие женщины прибегают, стараясь вызвать ревность. – Он обещал прийти чуть позже, он помогает брату с ремонтом. Но раз уж ваше высокоблагородие тут…
Тут она резко подскочила на диване, да и я дернулся, потому что в гараж с шумом ворвался Рон. У него были дикие и возбужденные глаза. Таким он иногда выглядел, когда был пьяным, но сейчас, рассмотрев его повнимательнее, я понял, что он абсолютно трезв. За яростно закрытой дверью гаража слышались какие-то голоса. Я хотел узнать у Рона причину его взбудораженности, но от вопросов он меня избавил сам.
– Такое расскажу, – начал он, задыхаясь, как будто бы бежал, – не поверите…
– Ну? – поторопила его Юля.
– Сашу Рори убили.
Юля остолбенела, а я для виду спросил:
– Когда?
– Вчера.
Я стал вспоминать последние слова Саши.
– Но главное где! – продолжал в это время Рон. – В школе!
Придется добавить, что о «кружке» Линдяниса и том, где он собирается, Рон ничего не знал. Как и Юля.
44
Рон был высоким, чуть ниже меня, худым светловолосым юнаком, зимой и летом носящий один и тот же трепаный комплект из свитера и джинс. Да и не только в одежде, во всем его облике сквозила какая-та неопрятность, которую он интуитивно старался поддерживать. Он был бледен даже жарким летом, когда любой, и не любящий загорать человек тоже, обретает смугловато-бежевый оттенок кожи. Вся его жизнь, по крайней мере, та ее часть, что известна мне, была пронизана странной философией смирения к этому миру. И она не была какой-то глупой, как у большинства, – она была обдуманной, отрефлексированной и перерефлексированной, выстраданной, если хотите – поэтому к этой философии, глубоко мне чуждой, я не мог относиться без уважения. Наверное, это потому, что наши замечательные инструменты, которыми мы с Роном вырабатывали свои мировоззрения и которыми продолжаем их вырабатывать, корректируя их, как минимум, до самых своих телесных смертей, были одинаково отличны от первобытных зубил адептов общепринятого, чьи философии мне и Рону глубоко омерзительны.
Читать дальше