Стадо в Питерке насчитывало более сотни голов, ведь бурёнка для крестьянина, это не только молоко, мясо, масло, сливки, но и удобрения на огород. Марта радовала нас нежнейшим молочком, слегка сладковатым по моему мнению. Доили её вечером, предварительно протерев набухшее вымя, и струи звонко били в дно блестящего ведра, обдавая белыми брызгами мои вязаные шорты с якорем, исцарапанные коленки и возмущённо подёргивающуюся спинку мордатого чёрно-белого кота Феди, тёршегося о галоши, вылизывавшегося, и тревожно наблюдавшего за процессом дойки. Никогда потом я не пил вкуснее молока, чем свойское, свежее, парное.
Израсходовать его всё мы, конечно, не могли, поэтому из излишков с помощью жужжащего, тугого ручного сепаратора изготовляли сметану. Она, чуть сжелта, придавала супам, борщам, соусам, подливам и куриным отварам неповторимый смак, помнящийся на протяжении века. Ложка застревала в ней, точно оловянный солдатик в сиропе, рискующий подхватить божественный насморк и бессмертный кашель. Представьте, мы мазали её ножом на хлеб и посыпали сахаром. Объедение, доложу я вам!
На хлеву держали запасы сена. Оно, ароматное, пряное, отборное, упиралось почти в шифер амбара, и не всегда удавалось влезть на тюки. Так продолжалось осень и первую половину зимы. После сенокоса сухую траву утрамбовывая, набивали до стропил. А к весне оставалась примерно треть, неуклонно убывавшая, и в эти—то моменты появлялась возможность взобраться на сеновал, поваляться на колючих стеблях, пахнущих летом, пачкая с бледным рисунком тонкий батист, а заодно и проползти вглубь. Однажды я обнаружил, что с сенника прямо на основной сруб переброшены четыре неширокие доски. Осторожно ступая, я незамедлительно скользнул по ним и очутился над кладовкой, возле забитого крест—накрест люка.
В общем, место сие достопримечательностями не отличалось. Чердак, как чердак. Среднестатистический. Грязновато, темновато, окошечко на улицу невелико, в него едва башка просовывалась, по центру – уходящая ввысь, наружу, квадратная печная труба, вместо пола – слой шлака. Но он представлялся неведомым, счастливо разведанным мною миром.
Я вернулся на землю прежним путём, через хлев. А уже на завтра выяснил: наверх реально попасть и с веранды, вскарабкавшись, подобно скалолазу, по брёвнам стены дома, цепляясь за толстые гвозди, кем—то предусмотрительно в них вбитые. И спускаться тоже оказалось проще, – хватаешься за массивную балку, сучишь ногами, а затем разжимаешь пальцы и прыгаешь на пол. Я поспешил сообщить об обретении и Владлену, и друзьям.
Ни ругань, ни угрозы на нас не действовали. Мы втащили туда два сиденья и кучку книг, но читать из—за господствовавшего полусумрака получалось лишь у оконца. Частенько с нами тусовался и серый полосатый бесхвостый котяра Гаврик. Хвост ему прихлопнули в дверях в декабре, когда он застрял на пороге, не решаясь выскочить на мороз. Перерубленная половинка болталась на коже, и вскоре отвалилась, с тех пор Гаврик помахивал коротким обрубком. Зверюга символизировал уют, и любил дрыхнуть, развалившись, на свободном табурете, исполняя колыбельные и потаённые сказки.
Мансарда стала укрытием. Сюда не совались чужие, здесь царили спокойствие и убаюкивающая тишина, создавая видимость надмирного существования, вечности, парения над суетой. Ты – один, никто не тебя сыщет, не потревожит, часы, неразборчиво журча голосами, текут мимо, не задевают.
Пока развлечение было в новинку, под крышей набиралось сразу человек пять. Внизу, в комнате, от нашего топота, нарушая мёртвый сон обители глухой, в щели потолка на клеёнку стола, на свёрнутые вчетверо газетки, на треснувший футляр из-под очков, на перекидной календарь, перетянутый резинкой от трусов, в чашки с недопитым утренним чаем, в сахарницу с торчащей из белоснежной горки кристалликов ложкой, сыпалась зола. Отшвырнув сборник морских повестей, в сени выскакивал дед и до нас доносилось:
– Да еттивашу мать! Чего вы там, бляха-муха, сабантуй устраиваете? Серёга, альпинист бумажный, я те хлыста всыплю! Слазьте нахрен, быстро, все! Топочете, как медведи в цирке!
Шёпотом высказывались сомнения в его способности согнать нас сверху, но проверять спорное утверждение на практике, дураков не находилось. Вечно на чердаке не просидишь, рано или поздно придётся спуститься. Руку дедушка имел тяжёлую и скорую на расправу, рефлексией не страдал, и убеждаться в его педагогических талантах отчего—то не хотелось. Оптимальным вариантом являлось – сойти по—хорошему и, выбрав удобный миг, потихонечку снова подняться. Постепенно острота новизны ощущений у многих пропала, а я по-прежнему уединялся с упорством, достойным лучшего применения и, восседая на стуле в невесомых пыльных лучах золотой паутины света, согнувшись зверем в тесной клетке, размышлял, насколько же поганая штука – жизнь.
Читать дальше